что мне не терпится прочесть ее следующую книгу, – в общем, выдал дежурный набор комплиментов, которые она привыкла слышать на встречах с поклонниками; потом, заметив на ее лице вежливо-раздраженное выражение, какое бывает у людей, желающих деликатно избавиться от назойливого типа, решил сыграть ва-банк и сказал: я только что видел вашу грудь и хотел бы увидеть ее снова.
Сига Д. сощурилась от удивления, я почувствовал, что передо мной открылась лазейка, и тут же проник в нее:
– Я так долго мечтал об этой груди, мадам Сига.
– То, что ты успел увидеть, тебе понравилось? – спокойно произнесла она.
– Да, очень понравилось, и я хочу еще.
– Почему?
– Потому что у меня стоит.
– Ты серьезно, Диеган Латир Файе? Мало же тебе для этого нужно, молодой человек!
– Да, я знаю, мадам Сига, но ваша грудь не дает мне покоя, и уже давно, если бы вы только знали, как давно.
– Не говори мне «вы», не называй меня мадам, это смешно, и успокойся, не надувай свой шарик, я тебе в матери гожусь.
– Ну так дай мне грудь по-матерински, – ответил я, как говорил в отрочестве, когда девушки отвергали мои ухаживания (или ничего не понимали в моих одиннадцатисложниках): поскольку они были на пять-шесть лет старше меня, я воображал, что они могли бы произвести меня на свет.
Сига Д. какое-то время разглядывала меня, затем в первый раз улыбнулась.
– Вижу, молодой человек за словом в карман не лезет. А еще вижу, что молодой человек – гурман. Хочешь, чтобы я дала тебе грудь? Прекрасно. Пойдем со мной. Мой отель – в нескольких минутах ходьбы. Если на то будет воля Аллаха, желание молодого человека исполнится.
Она уже собралась встать, но передумала:
– А может, ты предпочитаешь сделать это прямо здесь и сейчас?
И в доказательство того, что она не шутит, потянула за ворот просторного запахивающегося одеяния, и одна из ее больших грудей, левая, выскользнула наружу.
– Хочешь? – спросила Сига Д. – Вот, пожалуйста.
Я увидел коричневатый ореол соска, он был как островок среди изобилия плоти более светлых оттенков. Сига Д. смотрела на меня, склонив голову к правому плечу, невозмутимая и словно бы равнодушная ко всему остальному. Если бы она захотела, это могло бы выглядеть вызывающе, даже слегка вульгарно, однако в ее мало целомудренном жесте была сдержанная сила, для которой я очень быстро подобрал название: элегантность.
– Ну так что? Хочешь или нет?
Она взяла грудь в ладони и стала медленно разминать. Через несколько секунд я сказал, что предпочел бы сделать это в более интимной обстановке, в отеле.
– Жаль, – ответила она с не вызывающей доверия кротостью и, перед тем как встать, спрятала грудь. Воздух наполнился ароматами мирры и корицы. Я заплатил по счету и вышел вслед за ней.
V
Мы пришли в отель, где она остановилась на те несколько дней, которые собиралась провести в Париже: она приехала на конференцию, посвященную ее творчеству.
– Но это моя последняя ночь здесь, – сказала она, вызывая лифт. – Завтра я возвращаюсь домой, в Амстердам. Так что сегодня или никогда, Диеган Латир Фае.
Она зашла в лифт с ужасной улыбкой на устах. Этот подъем на четырнадцатый этаж для меня был мучительным движением вниз, к неминуемому провалу. Тело Сиги Д. изведало все, испробовало все, наслаждалось всем: что я мог дать ей? Куда повести? Что придумать? Какую игру показать? Философы, восхваляющие чудеса, на которые способен изобретательный любовник, никогда не встречались с Сигой Д.: одним своим присутствием она зачеркивала весь мой альковный опыт. Что мне делать? Мы уже на пятом этаже. Она не почувствует ничего, не почувствует даже, что ты вошел в нее, твое тело от прикосновения к ней станет жидким и впитается в одеяло, простыню и матрас. Восьмой этаж. В самом деле, ты не просто утонешь, ты исчезнешь, рассыплешься, это будет то, что древние мыслители называли клинамен, отклонение атомов, которое отодвигает их в неопределенное место и время, согласно учению Левкиппа, Демокрита Абдерского (коему в философии можно уподобить одного лишь Эмпедокла), а также Лукреция, комментирующего сладострастника Эпикура в своей книге «О природе вещей». Одиннадцатый этаж. Скука, смертельная скука – вот что ждет ее с тобой.
В лифте было жарко, у меня на коже выступил холодный пот, Сига Д. могла бы отделаться от меня одним щелчком, сдуть одним дуновением, как соломинку. Чтобы взбодриться, я стал думать о могучей груди, которую мне предстоит сосать, о бюсте, вошедшем в историю литературы. Но этот образ не вызвал энтузиазма, а наоборот, только усугубил охватившую меня слабость, мои руки казались мне до смешного маленькими и беспомощными по сравнению с грудями писательницы – руки, не согретые желанием, культи, а не руки. Что до языка, то я даже не думал его использовать: литературные соски парализовали его заранее. Я был обречен.
Четырнадцатый этаж. Лифт открылся, Сига Д. вышла, не взглянув на меня, и свернула налево; несколько секунд я не слышал ее шагов: их приглушал толстый ковер в коридоре; затем щелкнул электронный замок – и снова наступила тишина. Я оставался в лифте, пока не выпустил газы из кишечника – я удерживал их с первого этажа, чтобы не уронить себя. Можно было сбежать, но я не решался. Это даже не было бы бегство, ведь мы оба понимали, что я проиграл, еще не успев вступить в битву. Если бы я ушел, это был бы печальный, но предсказуемый результат моего разгрома, констатация очевидного поражения. Кто-то внизу вызвал лифт. Двери начали закрываться. В последний момент я удержал их и выскочил. Мной двигало не столько мужество, сколько тайное желание потерпеть фиаско.
Итак, я двинулся по коридору. Одна из дверей была открыта – приглашение или предупреждение? – и оттуда веяло знакомыми ароматами мирры и корицы. Я не осмелился открыть ее во всю ширь, словно это были врата ада. Я, как дурак, застыл на месте. Свет в коридоре погас. Я сделал шаг вперед; свет опять зажегся, и я переступил порог. И оказался в просторной комнате, выдержанной в пастельных тонах, роскошной и безликой. За широким окном был балкон, и на мгновение передо мной сверкнул Париж. Я услышал, как льется вода: Сига Д. изволила принимать душ. У меня отлегло от сердца: это была пусть маленькая, но все же передышка перед моментом истины.
Кровать в комнате была неправдоподобного размера; но еще сильнее впечатляла висевшая над ней картина, образец безвкусицы. Ни один художник не имел права жить после того, как он так нарочито приукрасил, то есть изуродовал мир, подумал я. Отведя