близкой своей гибели, звучали теперь для Стрепетова совсем по-иному, хотя решительно ничего и не объясняли ему. «А еще болтаем среди господ офицеров, будто за пять лет службы мы досконально изучаем и знаем, мол, как пять собственных пальцев всех нижних чинов в полку. Нечего сказать, хорошо изучил я Седельникова»,— раздраженно думал Алексей Алексеевич.
Коротко обсудив с полковыми офицерами случившееся, Стрепетов вызвал дежурного вахмистра Гусихина и, глядя на карманные золотые часы, раскрытые на ладони, распорядился:
— Тело покойного казака Седельникова предать земле на территории лагеря с соблюдением всех воинских почестей, положенных по артикулу для нижних чинов, павших на поле боя. В траурном марше принять участие всему личному составу полка в конном строю, при боевом оружии и парадной форме. При погребении погибшего строевому составу полка произвести троекратный салют боевыми из карабинов. И последнее: побудку играть трубачам в шесть ноль-ноль. Седловку — в шесть тридцать. Построение резервных конных колонн по сотням — в шесть сорок пять. Всё!— закончил есаул.— Можете идти, вахмистр.
В ожидании рассвета Алексей Алексеевич решил побродить по лагерю, присмотреться со стороны к тому, как ведут себя поднятые тревогой казаки, прислушаться краем уха — не объяснят ли они в разговоре между собою причину гибели сослуживца.
Было около шести часов утра.
Чуть брезжило. Неласковым выглядел поздний осенний рассвет над биваком. Моросил словно сеянный сквозь частое сито дождь. Лихо посвистывал в пустынном поле бесприютный северный ветер. Угрюмо и глухо шумели вдали волны. Тревожно ржал чей-то конь в полковом табуне. Горько перекликались в заоблачной выси казарки, отбившиеся от птичьего косяка. И казалось, что лежавший сейчас на берегу под жесткой походной попоной казак Седельников тоже чувствовал неуютный, серый этот рассвет и жалел, что расквитался с жизнью в такую минуту…
Лагерь не спал.
Кругом горели костры, хотя и не так жарко и весело, как накануне. Казаки, набросив на плечи шинели, жались к огню. Лица — серые, хмурые. Сидели тесным кружком у костра, сгорбившись под частым косым дождем. Вздыхали. Поеживались. Жгли напропалую табак. По-азиатски поплевывали сквозь зубы в золу. Помалкивали. Стрепетов чувствовал, что притихшие казаки все же знают нечто такое, о чем не знают их командиры. Чуялось, что гибель Седельникова не является для них такой неожиданной, загадочной и таинственной, какой явилась для полкового начальства.
И в этом Стрепетов не ошибся. Вскоре он наткнулся на группу казаков, сидевших у костра, хозяйственно защищенных с наветренной стороны попоной, натянутой на клинки, воткнутые в землю. От огня им не было видно есаула. Облокотясь на борт стоявшей неподалеку обозной брички, он решил попристальней присмотреться к этим подозрительно оживленным ребятам и прислушаться к их беседе.
Казаков было пятеро. Есаул знал их всех поименно. В кругу защищенных от ветра и пригретых костром сослуживцев сидел смахивающий на подгулявшего ярмарочного цыгана полковой трубач Спирька Полубоярцев. Против трубача сидя ерзал невеликий ростом, но озорной и щеголеватый казачишка Евсей Сударушкин. Он только что заложил в обе ноздри по щепотке перетертого в золе табаку и теперь, собираясь расчихаться, вертел носом и страдальчески морщился. Тут же красовался своей гвардейской статью и выправкой полковой каптенармус Михей Струнников — видный собой детина, с картинным чубом подвитых плойкой волос. Брезгливо оттопырив толстые губы, он презрительно косился прищуренным глазом на вдруг расчихавшегося Сударушки-на. А коренастый крепыш в чине приказного, Матвей Наковальников, наоборот, смотрел на прослезившегося от чиханий соседа с таким блаженно-умиленным выражением лица, словно сам испытывал при этом не меньшее удовольствие, чем трепыхавшийся, как подбитая птица, Сударушкин. Пятый из сослуживцев — подхорунжий Яков Бушуев — полулежал у костра, опершись на локоть, и, покручивая вороненый ус, меланхолически поглядывал на огонь узкими немигающими глазами.
Все казаки были однополчанами. Все — земляки из первоотделских станиц, лежавших по берегам горько-соленых озер между Иртышом и седым Яиком.
Присмотревшись к однополчанам, есаул смекнул — эти выпили! И как только перестал чихать красный как маков цвет Сударушкин, тотчас же возник между ними и разговор, прерванный, видимо, на минуту.
— Нет, это вы бросьте, братцы. Я топиться не стану,— проговорил таким тоном трубач, точно его кто-то настойчиво убеждал непременно сделать это.
— А зачем топиться, когда горячая оружия налицо? Пуля — куды вернее. Бацкнул в правую темю, вот тебе и сыграл в орла!— сказал с трезвой рассудительностью Сударушкин.
— Это так точно. От пули, по крайней мере, сразу каюк — прямое сообщение,— живо откликнулся приказный.
— Куды там ишо прямей. Царапнул, к примеру, под самую ложечку — ни печали, ни воздыхания,— подпел тенорком Сударушкин.
— Не врите-ка вы, братцы, дурничку, на ночь глядя. Для меня што ваша пуля, то и вода — одна сатана. Нет, шабаш. Я, язви те мать, не такой дурак, как Мишка Седельников, руки сдуру на себя подымать!— возразил трубач все с той же ожесточенной горячностью.
— Ну, ты говори, да не заговаривайся. Покойников не срамят, трубач,— строго заметил ему подхорунжий Бушуев.
— Извиняй, подхорунжий. Я — к слову…
— Слово неподходящее.
— Так точно, господин подхорунжий. Живой усопшему не судья… Тут одно сказать можно: худо с судьбой
играть, когда на руках ни козырей, ни масти,— молвил со вздохом Сударушкин.
— Ну, карты-то у нас, допустим, с ним одинаковые — не позавидуешь…— не сдавался трубач.
— Фарт, стало быть, разный.
— Дело не в фарте, Сударушкин.
— А ишо в чем же, служба?
— В становой жиле. Вот в чем.
— А ты погодил бы хвастаться становой жилой до поры до времени, Спиря. В строю-то все мы пока двужильные — орлы орлами. А вот по домам из полка разбредемся — птица из нас с тобой будет уже не та. Понял ты меня али тупо?— многозначительно кивнув трубачу, проговорил с горьковатой усмешкой приказный.
— Досказывай, что за птица.
— Незавидные птахи, словом. Вроде кукушек.
— Здравствуйте, я вас не узнал! Домололись. Тоже сравнил мне ястреба с пустельгой,— презрительно сощурив зеленоватые кошачьи глаза, процедил сквозь зубы каптенармус.
— Помилуй, господин каптенармус, не о тебе пока идет речь.
— Удивительно, Марья Митревна. Ты што же, за казака меня не считаешь?
— Упаси бог. Наоборот. Уж кто там кто, а ты-то из ястребиной породы. Это так точно. Не нам чета… Ить тебе — што. Ты и в полку жил по первой статье, и домой воротишься — все козыри в руки. А вот нам с трубачом на родной стороне крылышки-то прижать придется.
— Чем же