являются Буало, Декарт, Леметр де Саси, Корнель, Расин, Флешье и другие. Их удерживало сознание незыблемости религиозных и монархических догматов; как только эти догматы из-за присущих им крайностей утратили власть над умами и были опровергнуты научным взглядом на мир (Ньютон в изложении Вольтера[5]), классический дух неизбежно пришел к теории абстрактного естественного человека и идее общественного договора»{15}.
Помимо Просвещения, корни Революции следует искать в торжестве классического «рассуждающего разума». Ставя на место «реальных вещей во всей их глубине и сложности» «абстрактный мир», заменяя реальную личность, существующую в природе и истории, «человеком вообще», классицизм определил главное направление философской мысли и в то же время подорвал исторически сложившиеся устои монархии, поддерживаемые обычным правом.
Неприятие окружающей действительности, лежащее в основе классицизма, найдет свое завершение в стремлении деятелей Революции к искоренению старой и насаждению новой культуры: «Во имя разума, представителем и толкователем которого является только государство, будут отринуты и созданы заново, в согласии с разумом и одним только разумом, все обычаи, праздники, церемонии, одежда, летосчисление, календарь, меры длины и веса, названия времен года, месяцев, недель, дней, населенных пунктов и памятников, имена и фамилии, формулы вежливости, манера изъясняться, приветствия и обращения, стиль беседы и письма, — так, чтобы француз, как некогда пуританин или квакер, полностью переродившись, выражал всем своим видом и всеми своими повадками торжество всемогущего принципа, который делает его новым человеком, и несокрушимой логики, которая лежит в основе его поступков. В этом и будут заключаться итог и полная победа классического разума»{16}.
Быть может, однако, все это лишь издержки и самообольщение не приемлющей Революцию мысли, которая хочет переписать национальную историю, зная, что она неминуемо завершится разрушительным и ненавистным событием? Нет, пожалуй, дело не в этом или, во всяком случае, не только в этом. Возводя «революционный дух» не к реформаторству эпохи Просвещения, а к самой традиции в ее наиболее почтительных к королевской и божественной власти проявлениях, Тэн видоизменяет топос, сформированный Революцией, которая в своих поисках героев-основоположников ставит рядом с философами эпохи Просвещения только Декарта (которого хотели поместить в Пантеон, но в конечном счете все же не удостоили такой чести). Тэна интересует не та преемственность, которую провозглашали и подчеркивали деятели Революции, а родство, не осознанное самими участниками исторического процесса, он пытается понять, что стоит за их громогласными заявлениями. Тем самым Тэн предлагает рассматривать культурный процесс, в том числе и Революцию, в более широких временных рамках, нежели те, в которых их рассматривали историки как до него, так и после Морне. Кроме того, характеризуя классицизм как неприятие окружающей действительности, как отрицание общественной жизни, Тэн предваряет выводы ученых последующих эпох, которые будут считать этот «отрыв от реальности» отличительной чертой французской литературы XVII и XVIII веков. «Нигде не было такого резкого разграничения стилей, нигде трагическое не уходило так далеко от повседневной жизни, как в трагедии французского классицизма; во всяком случае, европейская литература не знала такого решительного разрыва между вымыслом и реальностью»{17}. Суждение Эриха Ауэрбаха как бы воспроизводит ход мысли Тэна. Ауэрбах также считает, что вся классицистическая эстетика (нашедшая свое выражение не только в классицистической трагедии, но и в литературе Просвещения) ставит на место конкретной повседневности, практической политики, человеческой индивидуальности абстрактное, мифическое, универсальное человечество. За двадцать лет до вывода Тэна Токвиль, рассматривая более короткий отрезок времени, также указал на несоответствие «абстрактного мира» разума миру «реальных вещей во всей их глубине и сложности», но он выбрал для своего противопоставления другую пару категорий: «литературную политику» и «деловую практику».
Токвиль: литературная политика против деловой практики
Токвиль стремился прежде всего понять парадокс: почему неминуемым завершением долгой эволюции, в ходе которой вся власть постепенно сосредоточилась в руках короля, стала Революция — внезапное и полное крушение монархии: «Революция менее всего была событием случайным. И хотя она застигла мир врасплох, она, однако, была завершением длительной работы, стремительным и бурным окончанием дела, над которым трудились десятки поколений. Не будь Революции, старое общественное здание все равно повсеместно обрушилось бы, где раньше, где позднее. Только оно разрушалось бы постепенно, камень за камнем, а не обвалилось бы все разом. Внезапно, болезненным резким усилием, без перехода, без предосторожностей и без пощады Революция завершила дело, которое мало-помалу завершилось бы само собой. Вот в чем ее значение»{18}. Значение Революции полностью исчерпывается тем процессом, который явился ее началом и причиной, но от этого она не перестает быть прорывом, внезапность и решительность которого из этого процесса никак не вытекают. Чтобы объяснить этот прорыв, нужно исходить из иных обстоятельств. Они обрисованы в третьей книге «Старого порядка и Революции», где делается попытка проследить многовековую эволюцию, сообщающую Революции смысл и неизбежность. Для этого исследователь берет короткий отрезок времени (тридцать-сорок лет, предшествующих Революции) и пытается обнаружить сдвиги в культуре, которые привели к стремительной смене идей и чувств. Не последнюю роль в этих сдвигах сыграли интеллектуалы.
Токвиль анализирует их роль в первой главе третьей книги «Старого порядка и Революции», озаглавленной «Каким образом к середине XVIII столетия литераторы сделались во Франции самыми влиятельными политиками и что из этого вышло»{19}. Он исходит из противоречия между управлением страной, которое осуществляется через королевских служащих (Токвиль несколько анахронично называет их «государственными служащими»), и «политикой, носившей литературный и отвлеченный характер», ибо политические взгляды высказывают литераторы, задающие тон общественному мнению. Во Франции после 1750 года власти утрачивают свой авторитет, как и органы управления, не имеющие больше реальной политической силы, так что политические дискуссии ведутся вне стен государственных учреждений. Подобное положение, когда политике без власти противостоит власть без авторитета, опасно; оно приводит к двум вещам. С одной стороны, «заведенный порядок» и «опыт», уважение к «запутанным традициям и обычаям» и «деловая практика» уступают место «общим, отвлеченным теориям государственного устройства». Отстраненным от управления государством, не имеющим влияния на решения органов власти политикам не остается ничего другого, кроме как заняться литературой — «политическая жизнь оказалась вытесненной в литературу», пишет Токвиль, подчеркивая тем самым вынужденность этого перемещения. С другой стороны, «политики от литературы» — «литераторы», «философы», «писатели», — хотя и не участвуют в управлении государством, начинают играть ту роль, которая прежде (по крайней мере в других странах) отводилась людям, от природы наделенным качествами «лидеров» общественной жизни. В отличие от Англии, где «те, кто писали об управлении государством, и те, кто им управляли, принадлежали к одному и тому же кругу», где