долгожданное ружье. И так был этому рад, что сразу же написал матери: «Большое merci за хлопоты. Ружьем я доволен… Заряды в 2 3/4 мерки мне показались велики, — отдает ружье, и я стал класть 2 1/2 мерки». Впрочем, подарки бывали редко.
А годы разлуки набегали один на другой, захватывали все большую часть жизни. Ив 1915 году в письме к младшей дочери Мария Александровна грустно заметит: «Написала вчера Володе, я и позабыла о дне рождения его. Аня напомнила, и ты вспомнила, поздравила его и от тебя».
Крупская вспоминала: «У нас в быту сложилось как-то так, что в дни его рождения мы уходили с ним куда-нибудь подальше в лес и на прогулке он говорил о том, что его особенно занимало в данный момент. Весенний воздух, начинающий пушиться лес, разбухшие почки — все это создавало особое настроение, устремляло мысль вперед, в будущее хотелось заглянуть».
Где только не встречал свой день рождения Владимир Ильич! В Красноярске, Шушенском, Пскове. В Красноярске — следуя к месту ссылки. В Шушенском — находясь в ней. В Пскове — вернувшись после трех лет Сибири. Пятнадцать раз в эмиграции. В Мюнхене, Лондоне, Женеве, Стокгольме, Париже, Кракове, Берне, Цюрихе. Мало ли пришлось сменить мест за долгие годы скитаний по чужбине. Пишет Владимир Ильич из Парижа сестре Анне Ильиничне, и вдруг вырвалось строчкой: «Бедует здесь эмиграция чертовски». Ленин говорил о товарищах, но и сам в полной мере разделял с ними трудности эмигрантской жизни.
Крупская рассказывала, как, уезжая из Парижа, оставляли они квартиру какому-то краковскому регенту. Тот расспрашивал Ленина о хозяйственных делах: «А гуси почем? А телятина почем?» Ильич не знал, что сказать: «Гуси?? Телятина почем??» Мало имел Ильич отношения к хозяйству, но и я ничего не могла сказать о гусях и телятине, ибо в Париже ни того, ни другого мы не ели, а ценой конины и салата регент не интересовался».
Впрочем, жизненные запросы Ульяновых были настолько скромными, что и сами представления о материальных затруднениях были в их глазах весьма относительными. Со временем Крупская заметит: «Рас писывают нашу жизнь как полную лишений. Неверно это. Нужды, когда не знаешь, на что купить хлеба, мы не знали. Разве так жили товарищи эмигранты? Бывали такие, которые по два года ни заработка не имели, ни из России денег не получали, форменно голодали. У нас этого не было. Жили просто, это правда. Но разве радость жизни в том, чтобы сытно и роскошно жить?»
В словах этих — голос простой русской женщины, которая в ответ на обращенное к ней — ох и досталось же вам за все годы — отвечает: я-то хорошо прожила, другие больше бедовали. Есть здесь и отчетливое соизмерение своей жизни — нет, не с тем, как благополучно она могла бы сложиться, — соизмерение с жизнью товарищей-революционеров, однажды избравших свой путь.
Свое решение — стать революционером — Владимир Ильич принял рано. И у него было немало времени, поводов для осмысления того, что ждет его в ближайшем и просто обозримом будущем. Современники говорили о Ленине, что он променял «карьеру, быть может, выдающегося ученого или профессора на деятельность подпольного организатора нового мира, вынужденного почти всю жизнь проводить в нужде и лишениях…». Теперь выражение «променял карьеру» по отношению к Владимиру Ильичу звучит странно: он совершил на своем веку то, что едва ли было под силу кому-нибудь другому. И все-таки самые обыденные представления о карьере, об устройстве собственной жизни достаточно точно передают всю реальность выбора, который пришлось в свое время сделать Владимиру Ильичу — еще в юности, лишь вступая на самостоятельный путь.
«Гибель старшего брата дала, несомненно, большой толчок Владимиру Ильичу в смысле его стремления заняться революционной работой», — вспоминает М. И. Ульянова. Так оно и было, но Мария Ильинична исходит из воззрений своей семьи, утвердившихся в ней героических традиций.
Заключенные в тюрьму, молодой революционер и его товарищи — те, кто принимал участие в замышлявшемся посягательстве на жизнь государя императора, — уже не были опасны, их могли там содержать пожизненно. Казнь революционеров была предпринята, как это обычно и делается, в назидание другим. Для кого же особенно мучительным стало это изуверское назидание? Прежде всего для тех, кто любил погибших, был бесконечно им предан, — для их близких. И с точки зрения так называемой житейской мудрости не только казнь Александра, но уже и арест его должен был остановить других членов семьи, стать на всю жизнь предостережением от революционного пути. Произошло обратное.
Александр Ульянов без малого четыре года оставался студентом Петербургского университета, шагал в колоннах демонстрантов, имел столкновения с полицией. Многое успел понять, продумать, пережить раньше, чем почувствовал себя готовым к активным действиям. А младший брат не пробыл в Казанском университете и четырех месяцев — принял участие в студенческих волнениях, стал одним из организаторов студенческой сходки. Он пришел на первый курс с уже принятым решением — был готов посвятить себя революционной борьбе. Прошло полгода после гибели старшего брата, и Владимира Ульянова арестовывают, высылают из Казани, подвергают негласному надзору полиции. Какое неотразимое подтверждение того, что репрессии, проводимые для устрашения революционеров, не могут их остановить! Вопреки замыслам устроителей репрессий они производят впечатление больше всего на тех, кто и без этого никогда бы не решился навлечь на себя гнев власть имущих.
Минует еще десять лет, и министр юстиции статс-секретарь Муравьев станет докладывать императору «о преступной деятельности в Петербурге тайных кружков лиц, именующих себя «социал-демократами». Назовет в связи с этим Владимира Ульянова. Не тогда ли впервые услышал это имя Николай II? Быть может, и поинтересовался: не брат ли казненного? Так было или иначе, но спустя два десятилетия, скажем, зимой, в канун восемнадцатого года, у экс-императора будет немало поводов вспомнить тот день, когда выносил приговор: «Государь император… высочайше повелеть соизволил» выслать Владимира Ульянова под гласный надзор полиции в Восточную Сибирь.
Трехлетняя ссылка — суровая мера. И он томился в Шушенском, страдал от того, что оторван был, как казалось, там, в Сибири, от всего мира, тосковал и писал письма родным. «Получили мы, Маняша, твое письмо и были ему очень рады. Взялись сейчас за карты и начали разглядывать, где это — черт побери — находится Брюссель… Да, завидую тебе. Я в первое время своей ссылки решил даже не брать в руки карт Европейской России и Европы: такая, бывало, горечь возьмет, когда развернешь эти карты и начнешь рассматривать на них разные черные точки».
А лишь вернувшись из ссылки, сразу же принялся за создание