сих пор не имеет себе равных в истории модернизма? Почему некоторые произведения и идеи, возникшие в России между 1917 и 1923 годом, и сегодня, в 1968 году, имеют отношение к будущему?
До 1917 года Россия оставалась абсолютистским государством, лишенным демократических свобод. Она по-прежнему ждала преобразований, которые в других промышленных странах явились следствием буржуазной революции. Однако русская буржуазия в целом была робкой, нереволюционной и ждала от самодержавия всего лишь умеренных реформ. (То, что некоторые интеллигентные промышленники покровительствовали искусству в таких масштабах и с такой дальновидностью, возможно, объясняется слабостью буржуазии в целом и отсутствием у нее перспектив; будучи представителями класса, сила которого вселяла бы в них веру, они, вероятно, направили бы свою дальновидность и энергию в политическую и финансовую сферы.)
В то же время российский пролетариат, сформировавшийся на относительно немногочисленных (в сравнении с Западной Европой), но очень крупных фабриках и в индустриальных центрах, стремительно становился одним из самых боевых и революционных в Европе. События 1905 года показали, что по своей революционной сознательности рабочие догнали и обогнали буржуазию прежде, чем та успела создать условия, необходимые для смены режима. Через двенадцать лет две революции 1917 года окончательно это подтвердили.
В этот период художники как часть русской интеллигенции были по определению озабочены политическим и духовным будущим своей страны. Самые дальновидные из них представляли это будущее социалистическим. Они понимали неизбежность краха самодержавия и не хотели, чтобы в России установился беспощадный и бездушный западный капитализм. В том, что и какими средствами нужно делать, их мнения расходились. Одни связывали свои надежды с русским крестьянством, другие – с индустриализацией, третьи – с перманентной революцией, четвертые – с неортодоксальной религией, но все осознавали особую динамику русской ситуации: отсталость России стала главным условием овладения будущим, позволявшим оставить Европу позади. Возникла возможность вырваться за рамки европейского настоящего, в котором властвовала бездушная буржуазия. Вместо настоящего у русских художников было прошлое и будущее, вместо компромиссов – максимализм, вместо ограниченных возможностей – вдохновенные пророчества.
На этом фоне интересы художников оказались вполне предсказуемыми: они с восторгом открывали заново доевропейское искусство своей страны и в то же время искали самые передовые, самые современные выразительные средства.
(Может показаться, что на Западе действовали те же приоритеты – энтузиазм в отношении «примитивного» искусства наряду с изощренными инновациями. Но для Запада понятие «примитивного» связывалось с чужими, экзотическими культурами, а потому интерес к нему не сопровождался чувствами преемственности и исторической неизбежности.)
Современные выразительные средства были предложены кубизмом. Более полное исследование исторического значения кубизма содержится в другой моей работе[3]. Здесь я ограничусь указанием на то, что кубизм отверг тот образ ви́дения, тот подход к действительности, который сформировался в эпоху Возрождения и с тех пор служил основой для искусства. Иными словами, кубизм по-своему ознаменовал конец эпохи капитализма, буржуазного индивидуализма и утилитаризма, которую русские художники России собирались преодолеть, еще не успев в нее вступить. Он ознаменовал этот конец не ностальгически, а с ликованием, открыв для себя новые, более плодотворные и более сложные возможности.
В 1914 году Аполлинер писал:
Где юность умерла моя
Там будущее занялось
Так знай сегодня на весь мир
Я о рожденье возвещу
Искусства прорицания[4].
А вот что писал в 1919 году Малевич: «Кубизм и футуризм были движения революционные в искусстве, предупредившие и революцию в экономической, политической жизни <1>917 года»[5].
Соединение кубизма и революционных условий – вот что сделало русское искусство этого периода уникальным.
* * *
Можно возразить, заявив, что русское искусство того времени было выдающимся, но не уникальным. Начиная с 1905 года, чувство радикальных перемен воодушевляло художников-авангардистов в других странах: футуристов в Италии, группу «Де Стейл» в Голландии, объединение «Синий всадник» в Германии, вортицистов в Англии. Однако их основные цели были совершенно иными, прежде всего потому, что русские художники не воспринимали свою буржуазию как серьезное препятствие. Следовательно, у них не было нужды ни шокировать буржуазию, ни принимать ее стандарты. Русским было чуждо деструктивное неистовство итальянских футуристов. (Так называемый русский футуризм воодушевлялся совсем иным, гораздо более рациональным и конструктивным духом.) Русских художников не затронула тенденция к моральному абсолютизму, отличавшая голландское движение. К тому же они почти не обращались к интроспекции, в дурном смысле слова, как это делали немцы; не избегали воздействия политики, отступая внутрь себя.
Работы Малевича, Лисицкого, Кандинского, Татлина, Певзнера, Родченко существенно отличаются друг от друга по духу. На одном полюсе Татлин отрицал различие между искусством и любой другой производственной деятельностью; на другом Кандинский доказывал, что настоящее искусство следует только загадочной и идеалистической «внутренней необходимости». Однако, несмотря на все различия, этих художников объединяла одна установка, и в тот период именно ее можно назвать типично русской. Все художники твердо верили в сильнейшее воздействие искусства на личное и общественное развитие, в социальную роль искусства. Однако их социальное сознание было скорее утверждающим, чем критическим. Они уже видели себя представителями освобожденного будущего. Это освобождение означало стирание всех различий между классами, профессиями, дисциплинами и бюрократическими преградами прошлого. Произведения русских авангардистов, подобно распашным дверям, соединяли одну деятельность с другой: искусство с техникой, музыку с живописью, поэзию с дизайном, живопись с пропагандой, фотографию с книгоизданием, диаграммы с практикой, мастерскую с улицей и т. п.
Идеологически особняком стоял Кандинский, но вот что он позднее писал о чувствах, которые испытывал, работая в Германии в начале 1910-х годов:
Мне не давало покоя порочное отделение одного вида искусства от другого и, более того, «искусства» от народного и детского искусства, от «этнографии», возводившее прочные перегородки между тем, что я считаю связанными или даже идентичными проявлениями, словом – синтетическими отношениями. Сегодня может показаться странным, что долгое время я не мог найти ни соратников, ни средств, ни просто достаточного интереса к этим идеям[6].
Многое из созданного или задуманного около 1917 года было утеряно. Многое оказалось недолговечным.
Однако уцелевшие конструкции и картины тех лет; само понятие художника-инженера; политехническое обучение и исследовательские программы, разработанные Кандинским (сначала в Москве, а позже для Баухауса в Германии); поразительные по новизне и формату книги и плакаты; образцы соединения поэзии и визуальных образов; такие образцы идеограмм, как «Клином красным бей белых!» Лисицкого; эскизы монументов, которые так никогда и не были возведены из-за нехватки ресурсов; сценография в театре Мейерхольда; отчеты агитационных поездов, в которых художники разъезжали по стране, чтобы графически и словесно объяснять, что происходит