Константина Великого и отмечена исключительным значением православного царя в жизни церковной, вообще закончилась»[41]:
«Символы сделали свое реальное дело в истории. Христианские цари были водителями ко Христу своих народов дотоле, пока возможно было такое водительство. Однако время его миновало, потому что самой жизнью упразднена реальность того представительства церковного народа в лице Царя, на котором опиралась власть царя и в Церкви. А без такого представительства она стала фикцией, влекущей за собой самую тяжелую форму тирании – церковную, осуществляя гнет цезарепапизма. Народ стал жить непосредственной жизнью вне такого представительства, и государство может быть оцерковляемо ныне не извне, но изнутри, не сверху, но снизу»[42].
Более того, теперь он готов видеть в революции благо в том, что она «ценой неисчислимых жертв навсегда (надо думать) освободила православие от чрезмерной связи с монархической государственностью»[43];
– в-третьих, теперь Булгаков избавляется от напряженного ожидания конца времен – в перспективе которого, в уверенности, что он при жизни станет свидетелем второго пришествия, он жил до 1921 г. Потрясения общественные и глубинный кризис, пережитый им в эти годы, не лишит его ощущения собственного избранничества, но сильно снизит его. В письме к Флоренскому в 1922 г. Булгаков, стремясь не только оправдать свой католический выбор, но и убедить в нем друга, писал, что осознал: «история еще не кончилась […], что раньше конца предстоит еще великий расцвет христианства, новые Средние века (о чем и Ты говоришь), и Россия, пережив посланную ей небом трагическую судьбу, предопределенную в Херсонисе, где греки вместе с крещением отравили нас завистливым и надменным особничеством, еще начнет новую жизнь вместе со всей христианской Европой»[44]. В дальнейшем он откажется от того, чтобы винить в трагической судьбе православие или греков, но сохранит надежду на «новую жизнь вместе со всей христианской Европой», заканчивая свою книгу о православии очень близкими словами: «Творческое вдохновение, которое, вместе с тем, проникнуто и религиозным вдохновением, должно явить новую эру христианского творчества жизни. История уже знала подобную эпоху, это так называемое „средневековье“ на западе и на востоке. Оно уступило место „новому времени“ которое должно уступить свое место „новому средневековью“ о котором сознательно или бессознательно вздыхают передовые умы человечества»[45].
Андрей Тесля
Сергей Булгаков
На пиру богов
Pro и contra
Современные диалоги
Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые:
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был,
И заживо, как небожитель,
Из чаши их бессмертье пил.
Тютчев
УЧАСТВУЮЩИЕ:
Общественный деятель
Боевой генерал
Дипломат
Известный писатель
Светский богослов
Беженец
Диалог первый
О, Русь! забудь былую славу
Орел двуглавый побежден.
Вл. Соловьев
Исчезни в пространство, исчезни,
Россия, Россия моя!
Андрей Белый
Дипломат. Мне часто вспоминаются теперь две наши встречи. Одна – во Львове, в разгаре нашего галицийского наступления. Вы горячо тогда говорили о статуе Ники Самофракской, о вихре радости, о буре победы…
Общественный деятель. Помню хорошо, но теперь хотел бы выжечь из своего мозга это воспоминание.
Дипломат. А другая встреча в самом начале революции здесь, в Москве. Вы говорили уже о благостном Дионисе, шествующем по русской равнине, о бескровной революции, о новой эре, о славянском ренессансе.
Общественный деятель. Погибло, все погибло! Умерло все, и мы умерли, бродим, как живые трупы и мертвые души. До сих пор ничего я не понимаю, мой ум отказывается вместить. Была могучая держава, нужная друзьям, страшная недругам, а теперь это гниющая падаль, от которой отваливается кусок за куском, на радость всему слетевшемуся воронью. На месте шестой части света оказалась зловонная, зияющая дыра. Где же он, великодушный и светлый народ, который влек к себе сердца добротою и детской верой, чистотой и незлобивостью, даровитостью и смирением? Теперь это разбойничья орда убийц, предателей, грабителей сверху донизу в крови и грязи, во всяком хамстве и скотстве. Совершилось какое-то черное преображение, народ Божий стал стадом гадаринских свиней.
Дипломат. Но совершенно с таким же жаром говорили вы и о Нике, и о Дионисе. Теперь, очевидно, явилась Цирцея, превратившая в свиней дионисийствующих граждан.
Общественный деятель. Я не в силах с этим справиться. Боюсь сойти с ума. А впрочем, я уж ничего не боюсь…
Дипломат. Будто бы!
Общественный деятель. Жизнь потеряла свой вкус: не светит солнце, не поют птицы. Все застлано кроваво-грязным туманом от ядовитых испарений. Ночью забудешься – и все забудешь. Зато проснешься, вспомнишь, и такая черная тоска найдет, что хочется только одного – совсем уйти из этого наилучшего из миров, не видеть, не знать, не чувствовать… Я помню, как мне страшно было просыпаться поутру после тяжелой утраты, снова переживать невозвратимую потерю. Но тогда мне светила нездешняя радость из другого мира, у души вырастали крылья. А теперь – ничего, ничего не утешает. Душа умирает, это поистине смерть без воскресения, ее червь неусыпающий. Как устоять? Как постигнуть? Зачем мне суждено было пережить Россию? Зачем мне не дано закрыть глаза, пока еще была Россия, как Богом взысканные друзья мои? Теперь у меня лишь одна мелодия звучит в душе:
О, в этот век, преступный и постыдный,
Не жить, не чувствовать – удел завидный.
Отрадно спать, отрадней камнем быть.
Дипломат. Русская истерика! Неужели нельзя страдать, стиснув зубы, без стонов и воплей, не плача ни в чей жилет, а уж если действительно невтерпеж, плюнуть этому миру в лицо, гордо и спокойно павши на свой меч, как последний римлянин. Но я мало верю этой восторженности горя, а еще меньше заверениям об утраченном вкусе к жизни. Так и сквозит через них «жажда жизни неприличнейшая», «сила низости карамазовской». Да иначе ведь и нельзя любить жизнь как слепо и неосмысленно, без всяких там оправданий. И теперь, при большевиках и уже без России, жизнь нам по-прежнему остается дорога, и стараемся мы ее спасать четверками мякинного хлеба. Без России благополучно обходимся, а вот без хлеба да без сахара действительно трудновато. Молодцы марксисты – они не боятся смотреть в лицо правде. А нас заедает фраза; кажется, на смертном одре не умеем без нее обойтись.
Писатель. Простите, но я совершенно не могу мириться