ПОЛТАВСКАЯ, 3. КОНТРРАЗВЕДКА
Полковник Гиацинтов сидел на подоконнике. Глаза его были полузакрыты, подбородок опущен на грудь; тихо и распевно читал он Блока: «О подвигах, о доблести, о славе…» На диване полулежал князь Мордвинов. Был он похож на татарина: лицо плоское, спокойное, кожа на подбородке и под носом девичья, свежая; растительности почти нет. Френч князь повесил на спинку кресла, и сейчас, на старинном кожаном диване, в галифе и тонкой шелковой рубахе, он казался гусаром прошлого века. Лежал он картинно: нога за ногу, мыски вытянуты, как у балерины, голенища начищены до антрацитового блеска.
— Юрочка, — сказал Гиацинтов, оборвав строку, — право, плюньте на все это. Научитесь спокойствию в мышлении. Вас там непременно схватят и через месяц шлепнут в чекистском подвале.
— Может быть. Но если мы все будем сидеть кротами, тогда уж наверняка нас с вами шлепнут в здешнем подвале через год-другой. Чтобы сохранить себя — надо драться.
— Неужели вы не видите, что мы проиграли? Мы гальванизируем труп, в демократию играем. В России истинную демократию можно завоевать и сохранить только штыком и пулей. Иначе народец наш демократию прожрет, пропьет и проспит. А мы, помните, в либералов играли. Юный социалист бомбу кидает в губернатора, а ему десять лет ссылки. А он через пять месяцев в Женеве пиво жрет. Развратили народ либерализмом. Он в нашем прусско-татарском государстве неприемлем. Сочли, что демократию штыком неловко охранять — просвещенная Европа смотрит. Ай-яй-яй, как же мы Россию профукали, а?! Юрочка, умница вы моя, через год мы с вами в Шанхае улицы будем подметать, если только не чудо…
— Перестаньте, Кирилл, это цинизм.
— Смешно. В России испокон века смотреть правде в глаза считается цинизмом. Ну что ж… Я испытал все пути, князь. Тогда давайте перейдем к нашим играм. Я вам назвал бы кадрового военного Блюхера и комиссара Постышева, пользующегося громадной популярностью. Но я назову только одного Блюхера, потому что завтра вечером Павел Постышев должен сыграть в ящик. Если вы повторите подобное с Блюхером — будет прекрасно. Но если, упаси бог, попадетесь, вам надо будет сделать еще одно дело. Если вас схватят после убийства Блюхера, вас ничто не спасет. Коли же схватят случайно, вы постарайтесь спастись, дав показания в ЧК о том, что вы безобидный связник, пришедший из-за кордона, чтобы наладить контакт с подпольной организацией офицеров и генералов во главе с Гржимальским.
— Зачем, Кирилл?! Это подло!
— Если вы пришли к нам, князь, то вам придется несколько пересмотреть прежние понятия о подлости и честности. Вы поступите как патриот России, потому что красные завлекают к себе кадровых военных; они таким образом становятся сильнее в военном отношении, понимаете меня? Необходимо оставить большевиков с их же быдлом, а кадровиков посадить в тюрьму до нашего возможного прихода. В большом надо уметь жертвовать малым, не так ли?
— Скажите правду: ваш скепсис — это ход картежника, который боится спугнуть талию?
— С вами опасно сидеть рядом, князь. Вы ясновидящий.
Гиацинтов вызвал адъютанта, вечно сияющего вкрадчивого Пимезова, и спросил его:
— Воленька, не сочтите за труд поинтересоваться: из Хабаровска никаких новых известий не поступало?
— О Постышеве?
— Да.
— Я уже интересовался, Кирилл Николаевич. Пока ничего.
— Нет вестей — уже хорошие вести, — сказал Гиацинтов задумчиво. — Барон Унгерн обожает повторять эту фразу, а он фанатик веры, я отношусь к нему с большим доверием. Я прошу вас, Воля, все время следить за новостями.
— О, конечно, Кирилл Николаевич.
Адъютант неслышно вышел из кабинета. Гиацинтов остановился напротив Мордвинова, долго на него смотрел, а потом сказал задумчиво:
— А то плюньте на все, князь. Оставайтесь, право слово, а?
ХАБАРОВСК. ЦЕНТР
Утром город был одет голубым туманом. Снизу, с Канавы, тянуло горьковатым дымком — во дворах жгли мусор. С реки поднимался туман, и город стал похож на Петроград: дома, вывески, деревья на Муравьево-Амурской улице зыбки и смотрятся словно через папиросную бумагу. Хабаровск еще не проснулся: редко прогрохочет извозчик по булыжнику, простучат каблучки по тротуару, и снова влажная тишина ложится на город.
Постышев в кожаной куртке, подняв воротник, вышагивал по улице.
Возле дома, где помещался профсоюз конторских служащих, толпилась очередь: дамочки в потертых пальтишках с облезлыми соболями, сухощавые, тщательно выбритые мужчины в офицерских шинелях без погон, два милиционера и делопроизводитель исполкома Лысов.
Постышев остановился и негромко спросил даму в шляпке с заштопанной вуалеткой:
— За чем стоим?
— Скоро будут выдавать благотворительные американские посылки.
Ни милиционеры, ни Лысов Постышева не видели, а если б и увидели, так не сразу признали бы: фуражка надвинута низко на глаза, воротник приподнят, только торчит у комиссара Восточного фронта нос и топорщатся коротко подстриженные рыжие усы.
— Вы слыхали, — говорят в очереди, — оказывается, из чикагского яичного порошка можно прекраснейшим образом делать кексы.
— Что вы говорите?! Их яичный порошок сделан из нефти, от него химией воняет за версту.
— Нефтью стали рак лечить.
— В России теперь у каждого рак души, а тут нефть бессильна.
— Что же вы предлагаете?
— Нагайку. Прекрасное лекарство.
— Я б яичным порошком большевиков кормил, от него брюхо пучит и газоном-с отходит.
— Сударь, здесь дамы.
— Какие это дамы? Проститутки.
— Они же старухи!
— А вы старых проституток не видели? Особый смак! А вон в вуальке — спекулянтка. Э, милиционер, махорки нет?
Милиционер обернулся, чтобы ответить, и заметил серые спокойные глаза Постышева. Минуту он вспоминал, где видел эти глаза, а вспомнив, легонько толкнул локтем товарища.
— Влипли, — прошептал он, — комиссар тут.
— Можно вас в сторонку? — сказал Постышев милиционеру.
Не дожидаясь ответа, комиссар перешел улицу и вышагивал до тех пор, пока очередь не исчезла, растворившись в тумане. Он остановился возле тумбы, на которой были расклеены афиши. Сразу же полез за папиросами, закурил, зло отшвырнул спичку, нахмурился и, не оборачиваясь, тихо спросил:
— Ну?
Трое — за его спиной — молчали.
Постышев резко, корпусом развернулся.
— Нищенствуем? — гневно спросил он. — Подачку клянчим?
Милиционер — тот, что постарше — поднял голову, и Постышев увидел, как тряслось его одутловатое, с желтизной лицо.
— Я в семье сам — шестой, товарищ комиссар. Четверо мальцов у меня. Младшенькому — год. У него живот вздутый и ноготки не растут…