от друга. Значит, Хонда должен был предлагать, тащить его за собой.
— Лодки, наверное, видны, — сказал Киёаки.
— Да, видны, — Хонда с недоумением повернул голову…
Что собирался сказать этим Киёаки?
Если потребовать объяснений, то окажется, что ему просто все неинтересно. Он чувствовал себя маленьким, ядовитым шипом, впившимся в здоровый палец семьи. И это тоже все потому, что он старался воспитать в себе утонченность. Пятьдесят лет назад еще простая и бедная семья провинциального самурая за короткий срок сумела возвыситься, и когда с рождением Киёаки впервые в их роду появилась утонченность, то, в отличие от семей знати, для которых утонченность была врожденной, в их семье наметился раскол — Киёаки предчувствовал его наступление так же, как муравей предчувствует наводнение.
С этой своей утонченностью он был для семьи чем-то вроде занозы. При этом Киёаки хорошо понимал, что душе его, питавшей отвращение к грубости и переполнявшейся восторгом при виде изящного, на самом деле не за что зацепиться: она похожа на траву перекати-поле. Он ничего не чувствует — ни терзаний, ни боли. Яд Киёаки для семьи действительно был ядом, но совершенно безвредным; бесполезность, очевидно, была в самом факте его рождения — так рассуждал этот красивый подросток.
Он ощущал себя подобием легкого яда, и это ощущение переплеталось с высокомерием, столь свойственным восемнадцатилетним. Киёаки не собирался в жизни пачкать свои красивые белые руки, не собирался трудиться ими, натирая мозоли. Он будет жить, как флаг, только для ветра. Единственная реальность это жизнь чувств, чувств, ничем не ограниченных, бессмысленных, оживающих, когда кажется, что они умерли, возрождающихся, когда кажется, что они угасли, чувств, не ведающих цели и результата…
Так вот, сейчас его ничто не занимает. Лодка? Этот изящный, покрашенный в синий и белый цвета ялик, который для отца привезли из-за границы.
Для отца он — материализованный символ культуры? А чем же он был для Киёаки. Обыкновенной лодкой?…
Хонда был Хондой: врожденным чутьем он хорошо понимал молчание, в которое неожиданно впадал в подобные моменты Киёаки. Хотя они были сверстниками, Хонда уже принял жизненное решение стать «полезным» человеком. Он окончательно выбрал свою роль и знал, что друг нормально воспримет по отношению к себе некоторую нарочитую грубость. Душа Киёаки на удивление хорошо принимала искусственную пищу. Даже в дружбе.
— Tебе надо заняться каким-то спортом. Вроде бы и книгами не зачитываешься, а выглядишь, будто перечел тысячи томов, — бесцеремонно изрек Хонда.
Киёаки молча улыбнулся. Действительно, он не читал книг. Однако часто видел сны. Постоянные ночные сны действовали на него как изнуряющее чтение, и он действительно устал.
Прошлая ночь… прошлой ночью он видел во сне свой некрашеный гроб. Гроб стоит в центре совершенно пустого с большими окнами помещения. За окном густо-лиловый предрассветный мрак, темноту наполняет щебетание птиц. Молодая женщина, с распущенными длинными черными волосами, распластавшись на полу, цепляется за гроб, ее узкие хрупкие плечи содрогаются от рыданий. Ему хочется увидеть лицо женщины, но взору доступна только часть белого обрамленного волосами лба. Некрашеный гроб наполовину закрывает широкое покрывало из леопардовой шкуры, с каймой из множества жемчужин. Ряды жемчужин мерцают в предрассветной мгле. В комнате вместо запаха благовоний витает аромат европейских духов, напоминающий запах спелых фруктов.
Киёаки смотрит на все это откуда-то сверху, но знает, что в гробу лежат его останки. Он в этом уверен, но хочет во что бы то ни стало увидеть их воочию, чтобы еще раз убедиться. Однако его существо, как утренний комар, тщетно складывает в воздухе крылышки и никак не может заглянуть в заколоченный гроб.
Киёаки проснулся с ощущением нарастающей тревоги. Он записал свои вчерашние видения в дневник снов, который втайне вел.
В конце концов Киёаки и Хонда все-таки спустились к пристани и уселись в лодку. Поверхность пруда пылала, отражая наполовину окрашенную красными листьями гору.
Неравномерное покачивание движущейся лодки вызывало у Киёаки ощущение, очень напоминающее ощущение бренности всего сущего. В это мгновение душа его, словно вырвавшись из тела, оказалась вдруг на белом, свежеокрашенном борту лодки. И от этого он повеселел.
Хонда оттолкнулся веслом от камней на берегу, и они поплыли. Пунцовая поверхность дрогнула, расходящиеся по воде круги усиливали ощущение покоя. Глухой плеск воды напоминал хриплые, горловые звуки. Киёаки чувствовал, как ускользает и никогда не повторится этот день его восемнадцатой осени, этот послеполуденный час.
— Плывем на остров?
— И что будем там делать?! Там же ничего нет.
— Нет, давай поплывем!
Отличное настроение Хонды, свойственное его возрасту, легко узнавалось по оживленным возгласам, вырывавшимся из груди в такт гребкам. Киёаки прислушивался к доносившему издали, откуда-то из-за острова шуму водопада и смотрел не отрываясь на мутную воду зарастающего пруда, в которой отражались красные кленовые листья. Он знал, что в воде плавают карпы, а в камнях на дне прячутся черепахи. В сердце на мгновение ожил и тут же пропал тот детский страх.
Ярко светило солнце, его лучи падали на остриженные мальчишеские затылки. Был тихий и пригожий воскресный день.
И все-таки Киёаки по-прежнему слышал это. Слышал, как капля за каплей утекает время из маленькой дырочки на дне этого мира, похожего на наполненный водой кожаный мешок.
Юноши наконец добрались до острова, где среди сосен рос одинокий клен, и поднялись по каменным ступеням к круглой поляне на вершине, к стоящим там чугунным журавлям. Около птиц, которые словно призывно курлыкали, задрав клювы к небу, друзья сначала присели, а потом легли на спину и уставились в ясное небо поздней осени. Трава газона кололась через кимоно, Киёаки было жестко и больно, а Хонде казалось, словно по спине у него разливается сладостная боль, которую надо перетерпеть. Вместе с облаками перед глазами у них, казалось, медленно плыли шеи чугунных птиц, отполированные ветром и дождем и испачканные белым птичьим пометом.
— Удивительный день. Наверное, у нас в жизни больше не будет такого чудного, беззаботного дня, — Хонда облек в слова наполнявшие его предчувствия.
— Ты говоришь о счастье? — спросил Киёаки.
— Да вроде нет…
— Ну, ладно, только мне очень страшно говорить подобное. Искушать судьбу…
— Ты очень жаден. И при этом выглядишь печальным. Чего тебе не хватает?
— Какой-то вполне определенной вещи. Но я не знаю какой, — вяло ответил этот очень красивый юноша, который никак не мог определить, чего же ему хочется. Несмотря на дружескую близость, в капризной душе Киёаки временами возникало раздражение против Хонды с его острым аналитическим умом и внешностью «многообещающего молодого человека». Киёаки неолсиданно перевернулся на живот, поднял голову и начал смотреть на лужайку, раскинувшуюся за