Вот таковы были слухи, доходившие до отца о его сыне, о его наследнике!
После продолжительного отсутствия Ральф приехал навестить нас. Я еще помню изумление всех наших людей. Он стал иностранцем и по обращению, и по наружности. Усы у него были удивительные, цепочка у часов увешана брелками, манишка — истинное чудо кружев и батиста. Он привез свои любимые напитки, любимые духи, камердинера-француза, бесстыдного, бойкого негодяя, дорожную, всю составленную из французских романов библиотеку в ящике, который он открывал золотым ключом. Утром Ральф пил только шоколад, он имел продолжительные совещания с поваром и переменил весь наш стол. Все парижские журналы регулярно присылались ему. Он перевернул вверх дном убранство своей спальни, только француз-камердинер, один из всех его слуг, имел право входить туда. Фамильные портреты перевернул он к стене, приклеив на них портреты французских актрис и итальянских певиц. По его приказанию вынесли прелестный шкаф черного дерева, который сохранялся в нашей фамилии триста лет, а вместо него велел поставить миниатюрный храм Киприды[2]с хрустальными дверцами, его собственную покупку, в котором он хранил локоны, кольца и записки на розовой шелковой бумаге и другие памятные залоги любви и сентиментальные сувениры. Его влияние у нас сказалось везде… Он произвел в доме превращение, подобное тому, которое сделало из него образец иностранного дендизма вместо молодого, беззаботного и разгульного англичанина. Будто раздражительная и пресыщенная атмосфера парижских бульваров дерзко проникла в старый английский замок и заразила чистый и спокойный родной воздух, загнав его насильно в самые отдаленные уголки.
Эти перемены в привычках и обращении моего брата, казалось, огорчали моего отца еще больше, чем не нравились ему. Теперь Ральф отвечал еще меньше прежнего его понятиям о старшем сыне. Друзья же наши и деревенские соседи возненавидели Ральфа и стали бояться его через неделю после его приезда. Он слушал их разговоры с насмешливым терпением, он имел какой-то особенно иронически почтительный способ уничтожать их закоренелые старые мнения и выставлять их невинные промахи. Эта-то тайна раздражала их.
Пошло еще хуже, когда отец попробовал настроить его на женитьбу, в чем он видел последнюю возможность изменить поведение Ральфа, и пригласил к нам, собственно для него, половину невест, нам знакомых.
Дома Ральф никогда не проявлял большого интереса к обществу избранных женщин, вне дома он окружал себя самыми двусмысленными женщинами, не считая тех, которых следовало причислить к низшим ступеням общественной лестницы. Молодые английские красавицы, с их утонченным изяществом, с их совершенным воспитанием, не имели для него никакой привлекательности. Он заметил с первого раза нити домашнего заговора, жертвой которого был предназначен. Часто ночью приходил он ко мне в спальню и, презрительно отталкивая ногой мою одежду, очень простую, насмехаясь с своей обыкновенной небрежностью над моими домашними привычками и над моей однообразной жизнью, он произносил эпиграммы и шутки, полные сарказма, в адрес молодых девиц, которых мы принимали. Послушать его, так их обращение было ужасно жеманно, невинность их — лицемерие воспитания, свежесть лица и правильность черт были сами по себе, конечно, очень хороши, но если молодая девушка не умеет ходить как следует, если ее рука холодна, когда она пожимает вашу руку, если, имея прекрасные глаза, она не умеет перемигиваться, если язык оперных лож заставляет ее краснеть, тогда можно отослать эту свежесть лица и эту правильность черт в детскую, откуда они явились. Он очень жалел о разговорах со своей остроумной польской графиней, ему хотелось бы опять ужинать у своих любимых гризеток.
Бесполезность последней попытки моего отца относительно перевоспитания Ральфа скоро обнаружилась. Бдительные и опытные матушки начали подозревать, что метода «ухаживания» моего брата была опасна и что он вальсирует самым неприличным образом. Двое или трое родителей, еще более осторожных, испугавшись вольности обращения Ральфа и его правил, поспешили избавить своих дочерей от его вредного влияния, сократив свои визиты. Другим не было нужды принимать эти крайние меры.
Отец мой вдруг узнал, что Ральф слишком настойчиво ухаживает за молодой замужней женщиной, которая приехала погостить у нас в доме некоторое время. В тот же день он имел с моим братом продолжительный разговор. Что было между ними — я не знаю, но, должно быть, разговор был серьезный. Ральф вышел из кабинета моего отца очень бледный и очень молчаливый и приказал немедленно уложить свои вещи, а на другое утро он уехал на континент со своим камердинером-французом и со своими французскими безделушками.
Прошло еще некоторое время, и Ральф нанес нам другой визит, такой же короткий. Он остался совершенно таким же. Отец мой страдал от этого нового разочарования. Характер его стал более тяжелым, более скрытным, нежели прежде. Я с умыслом упоминаю о перемене его характера, потому что эта перемена должна была вскоре гибельно подействовать и на меня.
В этот второй визит несогласие опять проявилось между отцом и сыном, и Ральф оставил Англию почти при таких же обстоятельствах, как и прежде.
Вскоре после этой разлуки мы узнали, что он переменил свой образ жизни. Ральф почувствовал привязанность к женщине старше его, которая жила в разводе с мужем, когда он узнал ее. Самым большим честолюбивым желанием этой дамы было сделаться в одно время и Минервой и Венерой[3]для моего брата, его ментором и его любовницей. Скоро она доказала, что у нее не было недостатка в качествах, необходимых для того, чтобы привести в исполнение это желание.
Ральф удивил всех знавших его, вдруг став экономным, вскоре он отказался от своего места в посольстве, чтобы отдалить от себя искушения. Потом он возвращается в Англию, занимается игрою на скрипке, собирает коллекцию табакерок, ныне он живет спокойно в лондонском предместье, по-прежнему под надзором той решительной женщины, которая первая взяла на себя обязанности начать его перевоспитание.
Мне нет нужды знать, станет ли он когда-нибудь сельским помещиком с благородными и возвышенными правилами, каким мой отец всегда желал его видеть. Может быть, он никогда не ступит ногой на земли, которые он должен наследовать. Замок, где он будет со временем хозяином, не будет больше служить мне убежищем.
Но довольно о моем старшем брате… Позвольте мне дотронуться до более звучной струны моего сердца: я хочу говорить о самой дорогой моей привязанности, последней, какую могу вспомнить, той, которая для меня драгоценнее всех сокровищ в моем уединении и в моем изгнании.
Сестра моя, я могу колебаться, прежде чем напишу твое возлюбленное имя в рассказе, какой начал я! Несколько страниц дальше явятся передо мной мрачнее тени преступления и горести, но здесь воспоминания, сохраненные мной о тебе, сияют перед глазами как чистый свет, чистый вдвойне, потому что он составляет контраст с жалкой темнотой, которая сменит его. Пусть твои глаза, полные столь невыразимой доброты, обожаемая сестра, первые прочтут эту страницу, когда тот, который их напишет, расстанется с ними навсегда! Пусть твоя нежная рука первая перевернет эти листки, когда моя уже будет холодна. До сих пор, Клэра, каждый раз, как в моем рассказе приходилось упомянуть о сестре, перо мое дрожало и отказывалось начертать твое имя. В этом месте, где мои воспоминания теснятся в памяти, слезы наполняют глаза мои, я не имею сил сдержать их, и в первый раз с тех пор, как начал свой труд, мужество и спокойствие оставили меня.