Выставка 1829 года положила начало жизненному благополучию, славе, будущности Пьера Грассу. В любой области создавать — значит медленно сгорать; копировать — значит прозябать. Напав наконец на золотую жилу, Грассу подтвердил своим успехом то жестокое правило, благодаря которому во всех слоях общества процветают жалкие посредственности, получившие право избирать по своему вкусу выдающихся людей; они, понятно, избирают себе подобных и ведут ожесточенную войну с подлинными талантами. Применять ко всему избирательный принцип неверно. Франция от этого откажется. Тем не менее скромность, простота, изумление доброго и кроткого Фужера заставили умолкнуть ропот зависти и обиды. Кроме того, за него были все Грассу, уже преуспевшие, сочувствующие Грассу выдвигающимся. Некоторых трогала энергия человека, которого ничто не могло обескуражить, и, вспоминая о Доменикино, они говорили: «В искусстве следует поощрять усердие! Грассу честно заслужил свой успех! Бедняга уже десять лет трудится в поте лица!» Слова «бедняга» и «в поте лица» были подоплекой доброй половины всех одобрений и поздравлений, которые получил художник. Жалость так же помогает посредственности подняться, как зависть старается принизить великих художников. Газеты не поскупились на критику, но новоиспеченный кавалер ордена Почетного легиона перенес ее с той же ангельской кротостью, с какой переносил советы друзей. Сколотив к тому времени упорным трудом пятнадцать тысяч франков, Грассу обставил свою квартиру и мастерскую на улице Наваррен, написал картину для его высочества дофина и две картины, заказанные министром, выполнив их к сроку с точностью, мало приятной для кассы министерства, привыкшей к проволочкам. Как не позавидовать счастью людей аккуратных! Опоздай Грассу, он ничего не получил бы: вскоре произошла Июльская революция! К тридцати семи годам Фужер написал для Элиаса Магуса около двухсот никому не известных картин; в работе над ними он набил руку и приобрел сносную манеру выполнения, заставляющую художника пожимать плечами, но столь любезную сердцу буржуа. Друзья ценили Фужера за прямоту взглядов, за постоянство чувств, безотказную услужливость и честность. Они не уважали его как художника, но любили как человека. «Как жаль, — говорили они, — что у Фужера пристрастие к живописи!» Тем не менее Грассу давал очень дельные советы, подобно тем фельетонистам, которые сами не способны написать ни одной книги, но прекрасно знают, чем грешит чужая. Однако между Фужером и литературными критиками было одно существенное различие: он был в высокой степени чувствителен к красоте, умел ее видеть, в его советах всегда было чувство меры и справедливости, поэтому к его мнению прислушивались.
После Июльской революции Фужер посылал на каждую выставку с десяток картин, из которых жюри принимало четыре или пять. Он вел скромный образ жизни и держал только одну служанку. Он не знал иных развлечений, кроме посещения друзей и осмотра произведений искусства; иногда он разрешал себе небольшие поездки по Франции; собирался даже поехать в Швейцарию, чтобы найти там источники вдохновения. Этот никудышный художник был отменным гражданином: он нес караул в национальной гвардии, являлся на смотры, платил за квартиру и за все свои покупки с аккуратностью самого добропорядочного буржуа. Жизнь его протекала в трудах и заботах, и у него никогда не было досуга для любви. Грассу был холост и небогат и не собирался усложнять женитьбой свое несложное существование. Он не был способен изобрести какой-либо способ приумножать свои капиталы и каждые три месяца относил нотариусу Кардо весь заработок и сбережения. Когда на текущем счету Грассу накапливалась тысяча экю, нотариус помещал их под первую закладную с ограничением прав жены, если закладчик был женат, или с ограничением прав продажи, если закладчику предстояло произвести какие-нибудь платежи. Нотариус сам взимал проценты и присоединял их к тем взносам, которые время от времени делал ему Грассу из Фужера. Художник с нетерпением ожидал того вожделенного дня, когда его вложения начнут приносить кругленькую сумму в две тысячи франков годового дохода и он сможет позволить себе otium sum dignitate[5]художника; тогда он будет писать картины; но какие картины! Картины настоящие! Картины законченные, из ряда вон выходящие, потрясающие, сногсшибательные! Хотите ли вы знать его мечты о счастье, о будущем, предел его упований? Стать членом Академии, получить офицерский крест ордена Почетного легиона, сидеть рядом с Шиннером и Леоном де Лора, пройти в Академию раньше Бридо. Офицерская орденская ленточка в петлице! Какие мечты! Только посредственность умеет думать обо всем этом!..
Заслышав шаги на лестнице, Фужер взбил хохол, застегнул бархатную куртку зеленовато-бутылочного цвета и к немалому удивлению увидел просунувшуюся в дверь мастерской физиономию того типа, который художники называют в насмешку арбузом. Сей плод возвышался над пузатой тыквой, облеченной в синий суконный сюртук, украшенный связкой позвякивающих брелоков. Арбуз тяжело отдувался, тыква выступала на ногах, напоминавших брюквы. Настоящий художник создал бы именно такой шарж на этого торговца бутылками и немедленно выставил бы его за дверь, заявив, что овощей он не рисует. Но Фужер не рассмеялся при виде заказчика: на манишке г-на Вервеля сверкал бриллиант ценой в тысячу экю.
Взглянув на Магуса, Фужер пробормотал: «Жирный кусочек».
Услышав это выражение, принятое в среде художников, Вервель нахмурился. Сей торговец вел за собой другие сорта овощей в лице своей супруги и дочери. Физиономия супруги была «отделана под красное дерево», а вся она походила на кокосовый орех, перехваченный поясом и увенчанный головкой. Она катилась на круглых ножках, одетая в желтое платье с черными полосами, и горделиво выставляла напоказ экстравагантные митенки, обтягивавшие ее руки, вздутые, словно перчатки на вывесках. На шляпе ее колыхались страусовые перья, обычно украшающие катафалк на торжественных похоронах; на пышные шарообразные плечи ниспадали спереди и сзади кружевные оборки; таким образом, сферические контуры кокосового ореха были выдержаны полностью. Ее ноги — художники называют такие ноги колодами — выпирали пухлыми складками из лакированных полусапожек. Как эти ноги влезли в башмаки — уму непостижимо!
Следом выступала молодая спаржа в зеленовато-желтом платье; у нее была маленькая головка с гладко уложенными волосами морковно-желтого цвета, столь излюбленного римлянами, веснушки на довольно белой коже, большие невинные глаза с белесыми ресницами и жиденькими бровями, добродетельные красные и жилистые руки и ноги, как у матери; ее шляпка из итальянской соломки, обшитая белой атласной ленточкой, была украшена двумя наивными шелковыми бантами. Пока все трое осматривали мастерскую, на их счастливых лицах было написано почтительное восхищение искусством.
— Так это вы, сударь, сделаете наши изображения? — спросил отец, напыжившись для храбрости.
— Да, сударь, — ответил Грассу.
— Вервель, у него крест, — шепнула супруга, когда художник повернулся спиной.
— Разве я стал бы заказывать портреты художнику, не удостоенному награды?.. — произнес бывший торговец бутылками.
Элиас Магус откланялся и вышел; Грассу проводил его до лестничной площадки.