родом жилища [Платонов 2011: 382–383].
Если и слышится в этом пассаже советская героика, то совсем мало: люди и их кров возвращены в ничтожество дерна. Лес неизменен[13].
Относительно беглый анализ постсоветской популярной культуры показывает, что лес остается стартовой точкой русских поисков идентичности на многих уровнях и с различными целями: политическими, духовными и природоохранными. Блокбастер 1999 года Н. С. Михалкова «Сибирский цирюльник» начинается с панорамы великолепного северного леса, символизирующего извечную и стихийную Русь под нападками американской алчности. Уличные художники по всей России завлекают прохожих недорогими холстами с лесными пейзажами, продавая образы природы, будто чудом не тронутой XX веком. Популярный писатель В. Н. Мегре, автор серии книг под названием «Звенящие кедры России», разрабатывает сюжеты о тайных источниках и нетронутых лесах, в которых пережившие урбанизацию русские могут обрести эзотерическое перерождение; его сайт преподносит встречу с вдохновительницей его собственного возрождения как реальный факт, имевший место в лесах на западе Сибири, и призывает присоединиться к современному движению «возвращения в леса». В призывах защитить близлежащие лесные массивы цитируются поэты XIX века, а одна газетная иллюстрация за 2000 год требует от депутатов преследовать высшую пользу для экологии: на коллаже из дореволюционных изображений законодатели помещены в дубовую рощу, связывающую воедино Государственную думу И. Е. Репина с лесом И. И. Шишкина. Подобные образы и тексты затрагивают каноническое культурное наследие, даже когда формулируют новые смыслы или призывают к действию. Они родом из пейзажей XIX века и мифологии места, которые дополнили, если не сменили марксистскую идеологию брежневской эпохи и школьную программу, включавшую Некрасова, Тургенева и Толстого. В 1990-е годы они обеспечили устойчивый фундамент в зыбучих песках рыночного капитализма и пришедшего за ним бандитизма[14].
Все эти примеры, как академические, так и из популярной культуры, свидетельствуют об отношениях привязанности и потребности, в которых человеческая зависимость от ресурсов (для обогрева, обеспечения строительными материалами) зачастую существует в непростом взаимодействии с более патетическими и условными сферами. В середине XIX века один обозреватель в «Журнале Министерства государственных имуществ» пенял соотечественникам, коих считал своего рода «зелеными», на излишнее «лесофильство»[15]. Его современник, историк В. О. Ключевский, напротив, утверждал, что исходной эмоцией по отношению к лесу была вовсе не привязанность, а враждебность, зародившаяся за долгие столетия каторжного труда в среде, бесконечно препятствующей людским попыткам выжить.
…Лес всегда был тяжел для русского человека. В старое время, когда его было слишком много, он своей чащей прерывал пути-дороги, назойливыми зарослями оспаривал с трудом расчищенные луг и поле, медведем и волком грозил самому и домашнему скоту. <…> Этим можно объяснить недружелюбное или небрежное отношение русского человека к лесу: он никогда не любил своего леса [Ключевский 2002: 61–62].
Все эти утверждения – Биллингтона и Мережковского, да и Ключевского – столь же пространны, сколь и пейзаж, который они пытаются осмыслить; к ним следует присмотреться пристальнее, чем это делалось обычно. Мой метод в работе с этими утверждениями и с вопросами, которые они поднимают, – это взять себе в проводники определенных писателей и художников и последовать за ними в их собственные леса. Это значит выбрать нескольких из огромного множества литераторов и живописцев, так или иначе изображавших среднерусский лес. Постепенно моя подборка текстов стала казаться оптимальной, если не предопределенной: я более склоняюсь к прозе, чем к поэзии, лишь пунктиром отмечая то, как стихи и устная традиция отразились на прозаическом документировании леса в XIX веке. Мой анализ изобразительных искусств (как и музыки) также ограничен. Я начинаю с Тургенева, потому что его «Поездка в Полесье» представляет собой выдающийся и значимый пример созерцательного описания природы и хроники души. А еще потому, что мне довелось познакомиться с его лесами – лесными просторами к северо-западу от Орла, которые он мысленно очерчивает как в «Поездке», так и в «Записках охотника». Если забыть о личных мотивах, я пришла к мысли, что Тургенев значим для русских писателей, позже обращавшихся к теме леса. Его манера обманчиво проста: повествовательное по своей манере путешествие в резонирующее со всевозможными философскими и литературными голосами место способствует достижению у читателя эффекта присутствия, невзирая на все культурные отсылки, – это свидетельствует о значительном вкладе русских в тему литературного описания природы в XIX веке, достойном сравнения с Генри Дэвидом Торо, несмотря на всю разницу в интонации и подходе.
Своими достижениями в запечатлении ландшафта Россия также обязана традиции, положенной антикваром и новеллистом П. И. Мельниковым-Печерским, чьи грандиозные описания заволжских лесов основаны на мифологии, фольклоре, легендах и глубокой симпатии к местным жителям. Мельников, один из романов которого рассматривается во второй главе, определенно менее известен читателю, чем Тургенев, но его труды по созданию образа русского леса играют столь же важную роль, поскольку сохраняли большое влияние на протяжении десятилетий, предшествовавших революции. Если тургеневский лес задумчив и полон голосов и аллюзий, то мельниковский – это дикий мифологизированный пейзаж, порожденный одновременно языческой Русью и медитативным скитническим православием. Художник М. В. Нестеров и народник В. Г. Короленко к рубежу столетия обратились к лесам Мельникова-Печерского, но выработали кардинально различные взгляды на этот сакральный ландшафт, в случае Короленко – с полным осознанием беззащитности древних порядков, как природных, так и человеческих.
С вышеописанным сюжетом о привязанности к лесу и его образам контрастирует абсолютно другой взгляд на центральноевропейский русский лес XIX века: в третьей главе этого труда с опорой на публицистику и художественные тексты, документирующие все возрастающую угрозу вырубки леса в Центральной России, исследуется земля не изобилия и неограниченных возможностей, а потерь. Я обозначила этот сюжет, обратившись к подборке источников XIX века, созданных как для профессионалов, так и для широкой аудитории, – к журналам, посвященным лесному и сельскому хозяйству и охоте, и к историческим экскурсам по русскому лесоводству, созданным в конце столетия. Лесной вопрос широко обсуждался в толстых русских журналах начиная еще с середины века, и разнообразные произведения искусства и литературы зафиксировали к его концу усиливающуюся озабоченность этой проблемой, а угроза «национальной катастрофы» приобрела масштабы, близкие к концу света. Творчески откликнувшиеся на это писатели и живописцы занялись разработкой природоохранной этики и экологической поэтики, встроенной в русские культурные традиции. Вопрос, поднимаемый этими текстами и образами, состоит не в том, как литераторы и художники вдохновлялись трудами ученых и лесохозяйственников, а в том, насколько русские литераторы и художники способствовали формулировке риторики и реакции публицистов и академических авторов.
Отслеживание возрастающей озабоченности действиями человека, наносящими ущерб тому, что мы называем окружающей средой, – одна из задач этой книги, но