удара я даже не чувствую. Хлоп! – Она отступает от меня и, улыбаясь одной стороной рта, наблюдает за реакцией. Я соображаю, что она просто хлопнула в ладоши. Хлоп! – кажется, мое ворчание веселит ее.
– Да полно вам. Руский Дух благодаря вам живет и нас всех благодатью одаривает. И, к тому же, поэзия – это действительно прекрасно, вне зависимости от вашего внезапного цинизма:
«…Но притворюсь я! Этот взгляд
Все может выразить так чудно!
Ах, обмануть тебя не трудно!…
Ты сам обманываться рад!»
Хитро щурится:
– Да как вам может не нравиться? Говорят, при жизни вы писали постоянно.
Я сам обманываться рад.
– С чего ты взяла, девочка, что это был я? Тогда, давно.
– А кто же это еще мог быть? Откуда бы вы тогда взялись? Да и Царь-батюшка, волею народа возвращенный к жизни, помнит, как великим государем в старину был.
– Чего ж он тогда плоть и кровь свою не вспомнит?
– Ой, господь с вами! – Таня неискусно машет на меня руками, – такие вещи страшные говорите. А коли услышит кто? – и все щурится хитрым глазом.
– Кто услышит? – я оглядываю набережную. Булыжники, гранитный парапет, громады домов, туман и улочки, уходящие в городской полумрак. – Давно бы уже в сетях болтался, если бы меня еще кто-то слушал. Эй! – кричу куда-то вверх, и прислушиваюсь к эху, которое словно возвращает мне само низкое масляное небо. – Есть кто?
– Вам только скальпы целехонькие подавай, – в голосе Тани укор, – У Государя, может, и не достает чего, но свое дело он знает.
– Монеты в казне грызть, да Русский Дух кормить пустословием?
– Ну, не всем же стихи писать, – она берет меня под руку и увлекает дальше вдоль набережной.
Почти стемнело, я еле различаю контуры домов, фонари никто не зажигает. Нас сопровождает ритмичный стук. Цок-цок стук-стук, в такт нашим шагам. Это длинный зонт в моей руке отсчитывает каждый шаг.
Проходит время, и Татьяна спрашивает, аккуратно подбирая слова:
– То есть если бы вы могли, вы бы предпочли умереть?
– Я бы определенно предпочел не существовать вовсе;
– И смерти не боитесь? Ничто навек и древний грек?
– Не боюсь, потому что нет ее для меня.
Вижу перед глазами жабью харю, лоснящийся растянутый рот, в который я всадил стрелу.
– Жизни сейчас нет, и смерти не будет. Погаснет разум рано или поздно, износятся кости, забудут люди или Всадники, наконец, соблаговолят тут все подровнять – и кончится все для меня единственным вопросом «А зачем это было-то?».
Только одно великое дело мне и предстоит, им и живу, но этого ей говорить не стоит.
– Могущество Отечества на вашем величии зиждется, – Таня театрально поднимает пальчик вверх, но отчего-то мне кажется, что на этот раз она говорит серьезно. – Будто не знаете: «Покуда Дух Русский Словом великим накормлен, и Верой народной напоен, незыблемо Отечество стоит под мудрым Государевым взором».
– Даже будь оно так, мне-то до этого какое дело? Меня не спросили, хочу ли я это чудо подкармливать. Обязательно надо было ему мой труп облизать? И Государев тоже? Что, среди живых нет достойных поэтов и правителей? Да и не Дух словом кормится, а народ. Веры у них полно – не знают, куда девать: то лешего себе заведут, то вражину заморскую злющую, то стихосложника издохшего. Тут и подворачивается народу Слово великое. Какое из воздуха словят, из корыта выудят, тому и хайп, туда и скачут и молитвы о том возносят. А кто понял слово, как понял, и кому толковать взялся – дело ветра и Государя-батюшки мудрым Словом народ направить. И не дай бог моим это слово будет – все равно что дочь с гусарским полком поварихой отправить, снарядив отеческой любовью и наследственным сифилисом…
Татьяна резко останавливается, не отпуская моей руки, и мы оказываемся лицом друг к другу. Она смеется:
– Вы сейчас так инфантильно рассуждаете, Александр Сергеевич, что мне страсть как захотелось вас поцеловать. Можно?
Я должен бы ответить, но не могу, потому что за ее спиной вижу себя. Я в черном плаще и котелке стою чуть поодаль и демонстрирую себе собственное лицо, молочно-белое, поросшее трехдневной щетиной, без малейшего изъяна. Я смотрю на него так пристально, что лицо начинает наплывать на меня, занимает все поле зрения, ближе, ближе, касается губами моих губ. Я невольно отвечаю на поцелуй и обнаруживаю, что лицо передо мной принадлежит Татьяне, которая целует меня, прикрыв глаза.
Наваждение рассеялось так внезапно, что я вздрогнул, а Татьяна отпрянула от меня. За ее спиной были только провалы улочек, убегавших в чащу высоток, и никого больше.
– Вам не хотелось? – в ее голосе слышу обиду. Я не понимаю, притворная или искренняя.
– Прости, девочка, – мямлю я, все еще рыская взглядом поверх ее плеча в поисках белого господина. Привиделось? Мозги гниют? Или кто подшутить решил?
Смотрю Тане в глаза. Смотрю так же пристально, как во мрак улочек, будто и в них может прятаться белесое лицо, но в ее зрачках не отражается даже моя собственная рваная харя:
– Прости, я очень давно не…
Ее ладонь закрывает мне рот, не дает закончить, при этом большой палец проскальзывает через щеку и касается зубов. Благо, с этой стороны они целы. «Было бы неловко» – думаю. Хотя и так достаточно неловко.
Погладив мою челюсть, девушка отпускает меня, снова берет под руку и тянет дальше. Мне нечего делать, кроме как повиноваться. Мы идем по набережной молча, кажется, очень долго, а потом она говорит непривычно деловым тоном:
– Я обещала вас кое-кому представить, товарищ Пушкин.
Каменные стены бликуют от красноватого света. Ступеньки убегают куда-то вниз. За нами, глухо звякнув, закрылась массивная дверь, а другая, вся из матового стекла, тут же проступила впереди, там, где раньше был только полумрак. Татьяна толкнула ее и проскочила внутрь. Чтобы удержать закрывающуюся створку, мне пришлось выставить обе руки и навалиться всем весом.
За дверью оказался широкий коридор со сводчатым потолком. Сквозь дымный воздух пробивался все тот же мягкий красноватый свет, хотя я не заметил ни одного светильника. На лавках вдоль стен сидели люди, одеты в камзолы и легкие дорожные плащи. Кто-то стоял, привалившись к обшарпанным стенам.
Когда я двинулся вглубь коридора, несколько голов повернулись в мою сторону, но никто меня не окликнул. Люди тихо беседовали или молча курили. Пахло табаком и еще чем-то сырым и кислым.
Я принюхиваюсь, но слышу только Голос. Кажется, он звучал здесь всегда, не умолкая. Стоило услышать его раз, как происходящее обрело смысл: все присутствующие