Но теперь мысль о том, что мое сексуальное возбуждение транслируют «живьем» по телевидению и что когда я «мастурбирую», на меня смотрят сотни глаз с амфитеатра, глубоко меня мучит и ранит. Какая глупость, какие необоснованные страхи, скажете вы, думать об этом в подобных обстоятельствах, но в таком случае, мои эмансипированные друзья, что вам известно об этих обстоятельствах? Итак: доктор Гордон уверяет меня, что моя интимность соблюдается, и я ему уже не возражаю. Я говорю просто: «Спасибо за заботу». В этом я по крайней мере делаю вид, что я думаю, что один, когда я вовсе не один.
Видите, дело не в том, чтобы поступать правильно или прилично; уверяю вас, я не задумываюсь о правилах поведения груди. Я скорее буду просто вести себя так, как считаю нужным, если я буду оставаться самим собой. Или я буду оставаться самим собой, или я сойду с ума — и тогда я безусловно умру. А ведь кажется, что я не хочу умирать, меня это несколько удивляет, но я ничего не могу с этим поделать. Я не предвкушаю какого-то чуда, какого-нибудь контрудара со стороны моих антимаммогенных гормонов, если таковые существуют (только Господу ведомо, есть ли они в существах, подобных мне) и которые вернут мне прежний физический облик. Я подозреваю, что уже слишком поздно, так что я не стану обольщаться пустой надеждой и бить себя в грудь, доказывая, что грудь хочет продолжать свое существование.
Я настаиваю, что я человек, но не вполне человек. И я хочу жить вовсе не потому, что могу, вовсе не потому, что самое плохое со мной уже произошло; я не уверен, что дело именно в этом. Несмотря на всю мою «уравновешенность» и видимую «трезвость ума», которая позволяет мне рассказывать вам историю моего несчастья, мне иногда кажется, что худшее еще впереди. Вот что будет: испытывая страх смерти с двухлетнего возраста, я зациклился на своей ненависти к этому чувству, я занял круговую оборону против смерти, и с этой позиции я не могу сойти, потому что со мной произошло ЭТО. И как ни ужасно ЭТО, моя старинная жестокая подруга Кончина все же кажется мне наихудшим злом. Так что вы, может быть, скажете, что ЭТО совсем и не так уж ужасно. Что ж, читатель, скажи так, если хочешь. Я знаю, что не хотел умирать в течение продолжительного времени, поэтому я не могу вдруг взять и отказаться от этого нежелания.
Как вы можете догадаться, тот факт, что я не умер, представляет большой интерес для медицинской науки. Это чудо, как мне сообщили, продолжает оставаться предметом исследований микробиологов, физиологов, биохимиков и т. п., все они работают «группами» здесь, в больнице и в медицинских институтах по всей стране, они пытаются выяснить, почему я еще не окочурился. Доктор Клингер полагает, что не важно, как они решат эту загадку, в конце концов, они вынесут вердикт, используя стандартные утешительные заклинания вроде «силы характера» и «воли к жизни». Так изъясняется и мой нынешний духовный наставник и надо ли мне возражать против сиих высоких оценок моего духа.
— Может показаться, — сказал я доктору Клингеру, — что теперь-то меня уже насквозь «проанализировали», за что вам спасибо.
Он усмехается:
— У вас оказалась более сильная психика, чем вам казалось.
— Я бы предпочел иной способ узнать об этом. И кроме того, это не так. Я больше не могу жить в таком состоянии.
— Но вы должны, вы живете.
— Живу, но не могу. Я никогда не был «сильным». Решительным — да. Твердо стоял на ногах. Пунктуален. Честен. Обходителен. Хорошие оценки по всем предметам. Это все началось с той поры, когда я прилежно делал домашние задания и получал призы на школьных конкурсах. Доктор Клингер, мне здесь невыносимо. Я хочу куда-нибудь, я хочу свихнуться, соскочить с катушек, хочу выкинуть какое-нибудь безумное коленце, но я не могу. Я рыдаю, я ору, я уже на пределе… Я уж, кажется, на грани… но я прихожу в себя. Я шучу, горько и неуклюже. Я слушаю радио. Я слушаю пластинки. Я думаю о наших беседах. Я сдерживаю свою ярость, сдерживаю, сдерживаю — и жду, когда вы появитесь снова. Но ведь это и есть безумие — приходить в себя. Твердо стоять на ногах, когда у меня нет ног — это же безумие! Меня постигла ужасная катастрофа, а я слушаю шестичасовые новости! Я слушаю прогноз погоды!
— Нет, нет, — говорит доктор Клингер. — Сила характера, воля к жизни.
Хотя я время от времени и заявляю, что хотел бы сойти с ума, это явно невозможно. Это выше моих возможностей, это мне недоступно. Нужно было случиться ЭТОМУ, чтобы мне стало ясно: я — бастион здоровой психики.
Словом, я точно знаю, хотя и делаю вид, будто все как раз наоборот, что они меня изучают, наблюдают за мной — так они наблюдали бы сквозь прозрачное дно катера за интимной жизнью дельфинов или китов.
Я думаю об этих морских млекопитающих из-за невероятного сходства с ними по форме и размерам и еще потому, что именно дельфины, как говорят, наделены способностью рассуждать, а, возможно, даже интеллектом. Я своего рода дельфин, убеждаю я себя то ли из каприза, то ли имея какую-то вескую причину. Выброшенный на берег кит. И она во чреве кита. «Как рыба без воды» — не могу удержаться, чтобы не пошутить. …В разгар этого необычайного чуда самое что ни на есть обыденное вдруг напоминает мне о пределах, в которых протекает жизнь большинства людей. Нет, правда, — глупость, банальность, бессодержательность жизни, на которые попросту можешь не обратить внимания, будучи в таком кошмарном состоянии; но если оставить в стороне мой ужасный физический облик, остается все же некая интеллектуальная реактивность, которую я, кажется, развил в себе как раз вследствие уникальности и безмерности моего несчастья. ЧТО ЭТО ЗНАЧИТ? КАК ВСЕ ЭТО СЛУЧИЛОСЬ? И ПОЧЕМУ? ВПЕРВЫЕ ЗА ВСЮ ИСТОРИЮ РОДА ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО — ПОЧЕМУ ИМЕННО ДЭВИД АЛАН КЕПЕШ? Знаете, ведь это очень показательно для уровня квалификации доктора Клингера — то, что он мне талдычит о «силе характера» или «воле к жизни», или, как я называю их во время наших с ним бесед, «с. х.» и «в. к ж.». Эти банальности являются терапевтическими эквивалентами моих дурацких шуток. С их помощью, мои уважаемые современники, мы должны сохранять нашу связь с обыденным и привычным: лучше иметь дело с банальным, нежели с апокалиптическим — ибо после того, что сказано и сделано, пусть я даже и бастион здоровой психики, мы с доктором Клингером прекрасно понимаем, что есть границы и у моих возможностей.
Насколько мне известно, моими единственными посетителями, помимо ученых, врачей и больничного персонала, были Клэр, мой отец и Артур Шонбрунн, бывший член моей кафедры, а ныне — ректор колледжа. Мужество, с которым держался мой отец, меня поразило. Не знаю, чем это можно объяснить — я могу только сказать, что просто-напросто никогда не знал его как человека. Да и никто его не знал. Работяга, всегда себе на уме, немного тиран — это я знал, наблюдая за ним многие годы. С нами, членами его семьи, он был вспыльчивым, требовательным, откровенным, надежным, нежным. Он глубоко нас любил. Но это самообладание перед лицом трагедии, эта собранность перед лицом ужасного — кто бы мог ожидать такого поведения от человека, который всю жизнь был владельцем второразрядного отельчика в Саут-Фоллсбурге, штат Нью-Йорк. Он начал свою карьеру поваром, готовя простейшие салаты, а закончил хозяином отеля; теперь он на пенсии и «убивает время», отвечая на телефонные звонки в конторе у своего брата в процветающей фирме общественного питания в Бейсайде. Он навещает меня раз в неделю и, сидя в придвинутом поближе к моему соску кресле, рассказывает о людях, которые снимали номера в его гостинице, когда я был еще совсем ребенком. Помнишь Абрамса, мельника?