его от других гимназистов, пришедших с Мишей, и впоследствии всегда относился к нему с большей симпатией, чем к другим. Отец был передовым человеком, очень революционно настроенным, начитанным в области политической и экономической литературы того времени. Он получал из-за границы многие нелегальные журналы и читал их громко в нашем семейном кругу матери, мне и некоторым друзьям, постоянно бывавшим у нас. Иногда каждый из нас читал эту литературу в отдельности, и помню, как я — тогда еще девочка лет 14 — уносила эти листки, мелко исписанные на тонкой прозрачной (папиросной?) бумаге, в свою комнату и со вниманием читала их, вдумываясь в каждое слово, как в какое-то откровение. Впоследствии (кажется, в революцию 1905 года) вся эта литература была собрана в ящик и зарыта в палисаднике нашего дома. Мы искали ее потом, да так я не нашли. Не чужд был мой отец, как бывший толстовец, и религиозно-философских исканий. Неудивительно, что для всей этой гимназической молодежи, всегда жадной к знанию, к некоему поучительству, он стал своего рода духовным водителем, авторитетом. Некоторые из этой молодежи стали нас навещать, остались надолго друзьями нашего дома. Самым близким из них стал для нас Сергей Николаевич. Некоторые из мальчиков, может быть, в подражание взрослым революционерам, имели прозвища, под которыми мы их и знали, помимо их настоящих фамилий.
В эти ранние годы я мало что помню о Сергее Николаевиче. Запомнилась мне одна сценка в нашем палисаднике: я стояла у забора, Миша Языков несколько поодаль в палисаднике возился с кем-то из моих младших братьев. Сережа стоял у калитки в палисаднике и как-то долго, задумчиво и, как мне тогда показалось, странно смотрел на меня. Мне казалось, что он видит во мне не меня, а вообще девушку, «Девушку» с большой буквы, и полон какой-то мечты, вовсе не относящейся ко мне. Мне было не по себе от его взгляда, но продолжалось это всего каких-нибудь несколько минут. Записываю это здесь потому, что какой-то женский инстинкт, присущий, очевидно, даже таким юным годам, не обманул меня: много лет спустя в одном из писем ко мне Сергей Николаевич вспоминал эту сцену и писал о ней так: «Вечерело. Мы были в палисаднике. Миша возился с ребятами, я стоял один у решетки, вы поодаль. Молчали. И в первый раз я испытал тогда радость и грусть светлого женского облика, весеннего, юного…»[26].
Сергей Николаевич уже и тогда писал, писал рассказы, может быть, стихи, вел дневник. Описанную сценку у калитки, по его собственному позднейшему признанию, он тогда же записал в дневник, но дневник этот был утерян или сожжен. О его литературных опытах я узнала так: мама моя просила его приходить помогать мне в математике, которая в то время мне трудно давалась. Я, вообще застенчивая в те годы, очень стеснялась Сережу и мало о чем с ним разговаривала. Но вот как-то раз он принес мне свой рассказ, просил прочесть и сказать — понравилось ли? Рассказ назывался «У фонаря» и отличался большой мрачностью. <…>
Неудовлетворенность, тоска, стремление вырваться из каких-то оков, искание больших ценностей в жизни, по-видимому, уже с этих юных лет были постоянными спутниками внутренней жизни Сергея Николаевича. Первое его письмо ко мне, написанное 23 февраля 1904 года еще не вполне установившимся почерком, свидетельствует об этом; привожу его почти полностью.
Понедельник 23 февраля (1904 г.)
Таня!
Мы страшно давно не видались — с октября, а за это время столько пришлось пережить и передумать. В субботу мы увидимся, а теперь мне хочется с Вами побеседовать, чтобы в субботу, при свидании, мы могли встретиться людьми, говорящими на одном языке и потому друг друга более или менее понимающими.
Прежде всего, Вы должны быть страшно удивлены тем, что я не был у Вас почти три месяца и не подавал о себе, что называется, ни слуху ни духу… Конечно, это до известной степени свинство, но дело в том, что я все это время вообще никуда не ходил. Пробыл месяц в Рязани, у Миши (Языкова. — Т. Б.), а остальное время сидел дома и виделся почти только с одним Мешковым[27]. И даже не скажу, чтоб особенно много читал в это время. Очень много за это время переписывался с Мишей и, так сказать, знакомился с ним, с его духовным миром. Я убедился, что абсолютно до сих пор его не знал, и потом, главное, не знал себя самого. Когда же мне пришлось поглубже заглянуть в себя, в свои мысли, воззрения, чувства, я поразился невообразимым хаосом, царящим там решительно во всем. И все это время я старался привести себя в порядок, а это чертовски трудно. Впрочем, могу Вам сообщить и практический результат всего этого: с будущего года я намерен жить с Мишей в Рязани, и жить исключительно своим личным трудом, намерен уйти из своей среды и обстановки, потому что считаю ее пошлой, затягивающей и вредной… Но это так просто и легко сказать теперь, когда все уже кончилось, а стоило все это, Таня, трудной и тяжелой борьбы. Порой, особенно в ноябре, я чувствовал себя прямо отчаянно…
Как-то случилось вдруг так, что я, собираясь уехать из Москвы, оставляю очень мало здесь людей, о которых буду вспоминать с хорошим чувством. Вообще перелом большой и во мне самом, и в окружающем меня, и такой перелом, что он вполне достаточен для того, чтобы начать новую жизнь с новыми людьми… Еще мы об этом поговорим, и хорошенько. Вы только на меня не сердитесь.
Ну, значит, в субботу увидимся. Я не надую.
Ваш С. Дурылин.
Какова была семейная обстановка Сергея Николаевича в те годы, я не знала. Позднее я неоднократно бывала у него, в их маленькой бедной квартирке в Переведеновском переулке, близ Гаврикова, где у Сергея Николаевича была отдельная комната, продолговатая, узкая, с одним окном на узкой стороне, противоположной двери. В комнате стояла кровать, письменный стол по одной линии с кроватью и, дальше к окну, этажерочки с книгами. Не помню, висело ли что-нибудь на стенах. Против письменного стола находилась другая дверь в большую (сравнительно) комнату, которая была столовой и гостиной одновременно. Мать[28] Сергея Николаевича — очень запомнилась она мне сидящей в этой комнате, за чайным столом, перед самоваром, — по своему внешнему виду была типичной женщиной из мещанской среды. Сережа, кажется, ее очень любил, но существовало между ними какое-то глухое раздражение из-за всяких житейских мелочей. У нее был нос с