– Ты уверена, что мне это поможет?
На Олеську было страшно смотреть. Она сидела на худой кровати. С черным лицом, впалыми щеками и огромным животом, до родов осталось не более двух месяцев. Здесь это никого не волновало, ее положение не помешало санитарам завязать ей руки за спиной, надев на беременную смирительную рубаху.
– Должно помочь, – прошептала я, с опаской оглянувшись на входную дверь в ее палату, за которой дежурил санитар. – Это все, что могу для тебя сделать. Я… я не знаю, куда ее прилепить, чтобы ты могла видеть заговор перед глазами.
– Не надо прилеплять. Не надо, Лада. Я запомню, ты мне просто повтори еще раз.
– Хорошо.
Мне было невыносимо на нее смотреть. Моя одногодка, мы вместе росли в детском доме. Бедная, несчастная Олеся, оказалась в этом жутком месте. Ей было очень плохо. Местный врач мне шепнул, что он не уверен, доживет ли она до родов. По-хорошему, ее в больницу надо, но наша больница отказалась принимать буйную умалишенную. Поэтому и рожать ей придется здесь. Если доживет. Тощие ноги, почти кости, торчат из-под безразмерной рубашки. Из крохотного окошка с толстенной решеткой почти под потолком с трудом просачиваются сюда капли уличного света. Там уже совсем темно, а здесь специально вкрутили закрашенную лампочку. Ее покрыли темной краской, чтобы буйная Олеся лишний раз не паниковала – яркий свет вызывает у нее рецидивы. Это в этот момент она спокойно сидит на кровати и мерно пошатываясь взад и вперед, бормочет за мной слова заговора на здоровье. А если бы сейчас кто-то зашел и щелкнул выключателем, зажег верхний свет – Олеся бы вскочила с насеста и принялась, как это уже было не раз, пытаться себя убить или напасть на вошедшего и за неимением свободных рук, зубами разорвать его в клочья.
Мы вместе произнесли первую часть заговора. Я громче, Олеся тише, прикрыв веки и стараясь раз и навсегда запечатлеть в памяти то единственное, что могло ей помочь:
“Сижу, молчу,
Никому ничего не скажу.
Все хворобы уйдут,
Все завистники умрут.
Дай мне силы земля,
Дай мне небо здоровья,
Я не ваша раба,
Но послушница ваша”
Я намеренно сделала паузу, подождала, пока она полушепотом, еле шевеля безжизненными губами, повторит текст. Затем продолжила:
“Рожу, силы верну,
Здоровье отдам,
Не за себя прошу,
А за сына прошу,
Отступись зло,
Приди ко мне добро, заступись за ребенка моего”
– Запомнила?
– Запомнила. Буду повторять, пока не сдохну.
Я попыталась ее приободрить:
– Очень надеюсь, что этого не случится. Я долго искала этот заговор. Специально для тебя. Я нашла его в старой книге, которую купила на барахолке. Это даже не книга, а дневник неизвестной мне знахарки. Несколько заговоров из него мне уже помогли. Не мне, а… людям.
– Ты хорошая, Лада, – прошептала Олеся и даже в этой полутьме я заметила, как по ее щекам покатились слезы.
Обернувшись на дверь еще раз, я все-таки быстро присела и обняла девчонку.
– Леся, ты не переживай, я буду с тобой. Я бы приезжала чаще, но меня не пустят. Уже поговорила с заведующей Софьей Михайловной. Она обещала, что мне сообщат, когда ты начнешь рожать. Я сразу же, первым автобусом примчусь к тебе.
– Примчишься? – убито прошептала Олеська.
Ей даже нечем было вытереть мокрый от слез нос. Я достала бумажные салфетки из собственного кармана, вытащив одну из пачки, осторожно протерла ее лицо. Олеська смирно подставила мне его и ждала, пока не закончу.
– Мы здесь в глуши. Это сто километров, автобус два раза в день. Как ты примчишься?
– Олесь, делаю, что могу. Прости.
– Я понимаю. Понимаю, Лада. Спасибо тебе, что хоть ты не бросаешь. Остальные отказались. Рожу мальчишку – ты ему крестной станешь. Больше некому. Я рожу, успокоюсь, пройду реабилитацию и меня выпустят. Вернусь на свою квартиру, если ее еще не отняли и не заняли. Будем вместе его воспитывать. Ты для меня теперь единственный родной человек. Все остальные вокруг твари.
– Олесь, не надо так.
– Почему не надо? – голос подруги пожирала обида. – Еще как надо. Это правда! Ты посмотри, что они творят! Я с пузом, одна, в этой камере пыток! Они даже не постеснялись на меня смирительную рубаху натянуть. Руки связали! В туалет по просьбе. И есть не дают.
– Ты же отказываешься.
Два огромных, затянутых мокрой пеленой бесцветных глаза вскинулись на меня. Я отшатнулась. Я все еще помню, что когда-то они были карими. Может ли смертельная болезнь изменить цвет глаз? Олесина радужка сейчас не имеет цвета, совсем, я не вижу его. Под мокрой пеленой почти полностью белый зрачок. Но ведь еще несколько месяцев назад ее глаза были карими.
– Что? – увидев мою реакцию, Олеся запаниковала. – Что ты увидела? Что ты там увидела, Лада?
– Ты…
В моем рту от волнения было сухо. Еле отлепила язык, чтобы произнести следующую ложь:
– Ты очень плохо выглядишь.
– А-а-а, – вяло протянула она и опустила голову. – Я ведь совсем не ем. Он вытягивает из меня все силы. Никогда не думала, что беременность может быть такой болезненной. Что я такого сделала, Лада? Почему мне настолько плохо? Разве мало того, каким путем я залетела? Мало того, что мне не удалось от него избавиться… Почему я все время страдаю? Почему? Я сирота. Света белого не видела, почему же с каждым днем мне все хуже и хуже?
Леся тихонечко заплакала. Хоть и получила предупреждение не подходить к подруге, я все же сделала это, обняла ее за голову и погладила по жестким волосам, которые местами уже успели выпасть целыми клочками.
Я вышла из этого проклятого здания лишь через час. Уже совсем стемнело. Поздно. Надо было выйти раньше.
Не могла.
Не могла оставить Олесю. В те редкие разы, что мне удается ее навестить, я должна побыть с ней. У нее совсем никого нет, а санитары и медсестры в этом месте пытки, которое они называют психиатрической лечебницей, до жути боятся мою беременную подругу. Говорят, она кого-то укусила. Вцепилась зубами в руку, откусила кусок. Чушь. Как это может быть? Как человеческие зубы могут с легкостью откусить кусок живой плоти? Я все больше убеждаюсь в чёрствости людей. Сирот никто не любит, потому что за нас заступиться некому.
Это был теплый, июньский вечер. Самое начало лета. Олесе скоро рожать, гинеколог сказал, роды будут раньше, чем нужно в идеале выносить. Срок точный, ведь день, когда ее изнасиловали бы двадцать первого ноября. Я точно помню, да и она никогда этого не забудет.
Я вышла на ступеньки больницы и поежилась. Вынула из рюкзака, с которым приехала, тонкую кофту, набросила на плечи. Зря поехала в платье. Теперь очень жалею. Утром была невыносимая жара, мне показалось, что так будет до самого вечера. Совсем забыла, что уезжаю на сто километров севернее. Теперь буду расхлебывать.