унизительности для наших «объектов», просто так, по юношеской лихой привычке, мы ввели своеобразную оценку девушек по внешности. Разумеется, оценка эта не имела решающего значения, но все же давала нам возможность сличать свои вкусы и как-то ориентироваться. Юлю и Галю, с которыми ходили в кино, мы «оценили» очень высоко, дав им по 8-9 очков из десяти, хотя ясно, конечно, что оценка эта несерьезная и относительная. Еще двух знакомых девушек мы наградили соответственно 3-мя и 5-ю баллами, хотя и это было, разумеется, весьма условно. Любая новая информация могла эту оценку немедленно изменить… В столовой Дома творчества я в первый же день увидел совершенно неземное существо – изящную стройную девушку лет 18-ти в обворожительных белых шортиках, голубоглазую, с распущенными длинными волосами, всю какую-то воздушную и солнечную – и сказал, что вот это для меня почти десять очков, но очень мала надежда, хотя я был бы счастлив пусть даже только фотографировать ее, только лицезреть в восхищении… На что Василий скептически ухмыльнулся. «Знаем, мол, это «только фотографировать»… Вот поэтому я теперь и спросил.
Вася подумал, помялся, потом ответил:
– На шесть. А если с поведением, то на восемь. В поведении очень милая девушка.
– А Юля и Галя по девять?
– Да, по-моему по девять.
– Ого, как они тебе понравились. Как ты думаешь, придут они завтра, как договорились?
– Не думаю.
– Ну, а с этой девушкой ты когда придешь?
– Мы в половине третьего встречаемся, часа в три зайдем. Если ты, конечно, не будешь занят.
– Да, очерком я позанимаюсь, но ничего. Все равно приходите. Может быть, у нее подруга есть?
– Не думаю.
– Ну, все равно приходите. Только лучше в половине четвертого, а не в три. Хорошо?
4
Как мы привыкли фетишизировать труд, работу – любой труд, любую работу! Настолько это в наши головы въелось, что подчас искренне не понимаем: как же это можно без повседневного отупляющего труда? А отдых и праздники честным людям иногда кажутся хотя и дозволенными, однако же как бы предосудительными. Не умеем трудиться – не умеем и отдыхать…
А ведь если бы современный человек хотя бы часть своего времени тратил не на то, чтобы без конца производить и получать сомнительной необходимости предметы, а на то, чтобы задуматься, во имя чего и зачем он живет на Земле, то, может быть, жизнь его стала бы более похожей на человеческую? А не на существование безгласного и постоянно трудящегося непонятно во имя чего робота (или – наоборот – бессовестного хищного паразита)… Что же касается потенциала человеческого труда, то известно, что его вполне достаточно на то, чтобы накормить всех голодных и дать жилье всем бездомным на планете Земля. Да еще и осталось бы. Загвоздка в том, чтобы нам всем договориться наконец и не использовать и не насиловать друг друга, а – уважать… Наивный я, понимаю. А все-таки…
Мысли подобного рода всегда начинают мучить, когда садишься за очерк о тружениках, но рассуждать на эти темы у нас в Советском Союзе было как-то не принято. Считалось, что все уже решено «наверху», и нам «нижним», нечего совать нос не в свое дело. А нам, журналистам, следует лишь объяснить необходимость и правильность принятых «наверху» решений. Но ведь хочется выразить и свое… Мысль мучительно пробивается сквозь частоколы запретов, вянет, хиреет, и в конце концов ты уже не в состоянии связать концы с концами вообще! А писать-то нужно! Потому что, во-первых, есть долг перед теми людьми, которые тебя послали в командировку, как и перед теми, к которым ты ездил и с которыми говорил. А, во-вторых, ты всегда все же надеешься, что хоть какую-то, пусть малую пользу, но принесешь, несмотря ни на что…
Работа странная и нелепая, потому что ты постоянно оговариваешь и поправляешь себя, противоречишь себе, оправдываешься, пишешь не совсем то, что на самом деле думаешь, играешь в дурачка перед самим собой – и все во имя того, чтобы сказать людям хоть что-то. Пусть не совсем свое, но хотя бы отчасти! Потому что другого выхода все равно нет, другого редакция не пропустит.
И так мучился я и торговался сам с собой, с трудом и без радости выжимая строчки, когда в половине четвертого, как и договорились, снаружи закричал Василий.
Я выглянул, увидел его, увидел девушку в джинсах и серой модной футболке в обтяжку с каким-то рисунком. Девушка была спортивная, стройная, молодая, рядом стоял сияющий, гордый не Василий, а, конечно же, Роберт… Я кивнул «англичанину», быстро собрал листки, пока Роберт с девушкой поднимались по лестнице, и вот открылась дверь, и они вошли.
Погода была пасмурная, как я уже говорил, в груди и глотке моей еще гнездилась простуда, на месте зуба, вырванного вчера, зияла глубокая рана, которая постоянно напоминала о себе, размышления об очерке тоже не давали повода для радужных переживаний – то есть все вокруг было каким-то серым, тусклым, безрадостным, – но когда они вошли, я ощутил прямо-таки каскад флюидов молодости, здоровья, бодрости, который источала кареглазая стройная девушка с высокой грудью и волосами, собранными в пучок на затылке. И мне показалось, что во всей атмосфере началась какая-то глобальная перестройка. Словно бы паутина спадала с меня, даже дыхание стало чище и глубже.
Ее звали Галя, на вид было ей лет восемнадцать-двадцать, и к тому, что я уже сказал, нужно добавить, пожалуй, что глаза ее удивительно как-то мерцали, а все тело ее торжествовало в своей молодой и здоровой жизни и словно бы находилось в постоянном движении, хотя она и не делала как будто бы ничего, разве что, сев на мою кровать, сцепляла и расцепляла свои длинные сильные кисти, играя загорелыми пальцами.
– Каким спортом вы занимались? – спросил я ее чуть позже.
И она ответила:
– Гандбол. Ручной мяч.
И это очень подходило к ней.
Сколько разного копится в подсознании нашем! И в этот вот миг девушкой, вошедшей внезапно в комнату мою, разбужено было тотчас так много… Почему? Каким образом? Вечная загадка… Ее появление взбудоражило и тот давний, школьный пласт, о котором я, кажется, уже совсем забыл. Чего мне особенно тогда не хватало – не только мне, всем нам! – так это того, что есть у многих из теперешнего поколения молодых: здоровья, раскрепощенности, ощущения – пусть только лишь подсознательного – своей свободной человеческой сущности. Того самого, что было в Гале с избытком и излучалось! Хотя где ей было знать, конечно, что она для меня – словно