был в Брянске более тридцати лет. А он появляется в снах — школа, дорога из дома. Или про сто, вне изображения возникает какая-то особая тональность, настроение, и я понимаю, что это Брянск.
К журналистике я приобщился рано. Работал в многотиражках «Московский водник», «Знамя труда». И очень хотел попасть в штат «Литературной России», это тогда была крупная газета, орган Союза писателей России (писателей! — предел мечтаний). А меня не брали из-за национальности, хотя завотделом хотела взять. Она мне говорила:
— Лева, я бы с удовольствием. Но вот наш редактор, Константин Иванович Поздняев, он не любит евреев. Если вы можете как-то обойти этот момент или повлиять на него… Поговорите со своими родителями.
Мне было двадцать лет. Я был совсем инфантильный мальчик. Пришел домой и пожаловался на судьбу. Я тогда жил с матерью и отчимом. Отчим был председателем московского горкома графиков.
В это время строили дом на Грузинской (в котором потом жил Высоцкий), это был дом горкома графиков. И в этом же доме кто-то из Михалковых должен был покупать квартиру… Или старший Михалков для кого-то квартиру «делал»? Короче говоря, как-то нашли возможность ему позвонить, объяснить связь между этой квартирой, мной и «ЛитРоссией».
Михалков позвонил Поздняеву. И позже содержание этого разговора мне передавали так.
Михалков, заикаясь, говорит:
— Костя, ты, говорят, это, ж-жжидов н-не б-берешь?
Я потом был свидетелем подобного, когда освещал секретариаты Союза писателей как корреспондент «ЛитРоссии»: Михалков со всеми был на «ты», с пожилыми людьми как со школьниками разговаривал.
Перепугавшийся Поздняев оправдывается:
— Сергей Владимирович, да у меня и замредактора еврей, и ответственный секретарь…
Тогда Михалков ставит точку:
— Ну, ты одного жиденка еще возьми. Новоженов фамилия.
В результате этого звонка я стал работать в отделе информации.
Очень хорошо помню, как начинался рабочий день в редакции. Все время: пойдем по сто грамм, пойдем еще… Первое, что я увидел в первой своей газете, — это бутылка водки, батон хлеба за 28 копеек и колбаска, нарезанная ломтями, такая была у меня журналистская практика. А впереди же — рабочий день; и выпивали по стакану и шли на задание. Умирали тогда исключительно от пьянства. Никто не умирал от рака или СПИДа.
Я прихожу вечером в редакцию и вижу: ответственный секретарь, покойный ныне, Дима Пискунов сидит и плачет. Я испугался и говорю:
— Чего ты плачешь?
Он говорит:
— Кеннеди убили. Роберта.
Я отошел в сторону и думаю: ведь действительно, личное горе переживает человек. Хотя совершенно пьяный. Плачет, слезы. Пожилой человек. Где Кеннеди, где он?!
Я в первый раз выпил в семь лет со своим приятелем на поминках его отца. И на самом деле я очень люблю пить. И всегда любил. Но сейчас уже нет времени на похмелье. Иногда выпьешь, конечно, но все равно с оглядкой. Я ведь на телевидении. Значит, думаешь о том, с каким лицом выйдешь вечером в эфир. И потом — ответственность, раньше всегда был кто-то, кто заменит, подопрет. А сейчас я крайний.
Когда ты знаешь, что вечером — прямой эфир, пусть даже всего десять минут, спокойным в течение дня оставаться невозможно. Это можно сравнить с непрекращающимся напряжением перед серьезным экзаменом.
И когда уже выходишь из эфира и понимаешь, что все наконец сложилось и пронесло, то чувству ешь необыкновенную легкость, хочется прыгать. А на дворе — начало первого. И в принципе, нужно ехать домой и ложиться спать.
А у тебя ощущение двоечника, которому достался единственный билет, который он выучил. И хочется куда-то ехать и общаться.
Первый год мы все время выпивали, праздновали каждый эфир. Потом поняли, что, наверное, скоро умрем: мало того, что не спим, так еще и выпиваем. И постепенно это стало сходить на нет.
Иной раз, конечно, и теперь выпьешь, но обычно едешь домой, там все уже спят, ругаются сквозь сон, «работа твоя дурацкая». Но ты все равно еще два часа ходишь, читаешь, ложишься наконец в 3–4. Нервишки уже никуда.
С едой у меня сложные взаимоотношения. Я стал бояться ощущения сытости. С этим чувством трудно работать, жить, разговаривать. В сон клонит. В молодости я любил поесть, теперь это прошло. Наступил период, когда хочется быть немного голодным. Я, конечно, не стал безумно богат, но некоторого материального благополучия достиг. Я понял, что и завтра будет еда, и послезавтра, — синдром человека, спасшегося с «Титаника», исчез.
Остались какие-то здоровые вещи — кусочек поджаренного хлеба, глоток чего-нибудь вкусного. Хотя как-то странно: когда остаюсь один, вообще есть не могу, просто хожу и страдаю от голода.
Возвращаясь к работе в «ЛитРоссии», не могу не вспомнить, как же собственно я начал писать. Сам момент создания первого художественного произведения, в общем-то, не был связан с редакцией. К моей жене приехала сестра, им нужно было ходить по магазинам, они как две сороки трещали, а я был вынужден плестись сзади. Мне было страшно скучно и хотелось перенестись в какое-нибудь другое место, не присутствовать при этом. И как люди считают баранов перед сном, я стал что-то сочинять. Сочинил историю, пришел домой — записал, и ее напечатали. В «Литературной газете». На той самой последней полосе — 16-й странице, в знаменитом «Клубе 12 стульев». Дело в том, что мой сосед по редакционному кабинету Володя Владин без конца пропадал в «Литературке», был одним из авторов знаменитого «Бурного потока» — романа века, пародийного произведения пародийного писателя-душелюба Евгения Сазонова. Именно Владин и отнес мое первое произведение в «ЛГ». Несколько последующих лет я был автором «Клуба ДС».
Жанр юмористической миниатюры как-то очень совпал с моей внутренней самооценкой. У меня всегда были очень скромные притязания. Я понимал: столько уже написано, одно лучше другого! И имею ли я право, жалкий раб, отнимать у человека время, отвлекая его от великих шедевров?! Со своим скромным талантом я могу отвлечь его на 5-10 минут.
Кстати, в советской литературе всегда существовал комплекс маленькой формы. Советская литература страдала гигантоманией, как любое фашистское искусство. Люди, которые писали «кирпичи», были людьми. Все остальные — второй сорт. И так — во всех творческих союзах. Скульпторы-монументалисты не признавали графиков, живописцы — карикатуристов. Чем больше, в смысле объема, человек делал, тем больше он был художником. А юмористы — это вообще эдакие евреи от литературы. Такой маленький презираемый народец. Но — читаемый! Вспомните, читать «Литературку», советскую «толстушку», начинали исключительно с последней полосы. Юмористы были своего рода диссиденты от литературы.
Женился я четырежды. Мой первый брак был по большой любви — вероятно,