еще приснопамятный отец Семен. Но особенно любила вражья птица распевать похабные песенки сочинения своего молодого и непутевого хозяина. Ох, и пакостница!
Как-то поэт решил похвастаться питомцем самому профессору Ломоносову. Приволок клетку с Прохором в дом Михайлы Василича.
Отобедали, чем Бог послал. Перешли в гостиную.
– Нуте-с, – ласково прищурился на Прохора академик. – Чем порадуешь старика?
– Раба Федра, императора Августа отпущенника, баснь «Волк и Ягненок»! – торжественно возгласил гость, протягивая руку к клетке.
Прохор отрицательно покачал головой.
– Никак, не желает латынских виршей сказывать? – подмигнул профессор дочери.
Лизавета Михайловна тихонько прыснула, глядючи, как раздосадованный пиит выделывает коленца вокруг непокорного ворона.
– Давай, ну, давай же! – шипел он.
И даже пригрозил:
– Котам скормлю!
Такого несуразного поведения Прохор от хозяина не ожидал. Не заслужил, можно сказать.
Посмотрел он искоса на поэта желтым глазом. Набрал в грудь побольше воздуха. Да и выдал:
О! Общая людей отр-рада, П…а, веселостей всех мать! Начало жизни и пр-рохлада, Тебя хочу я пр-рославлять!
А вот это уж дудки! Никого прославлять Прохору не позволили. Схватив в охапку клетку и треуголку, поэт шампанской пробкой вылетел из дома благодетеля. Ему вослед несся здоровый мужской гогот гения России.
О конфузии господина копииста Ломоносов никогда не поминал. Только как-то раз, когда они вместе разбирали очередное трудное место из Несторовой летописи, вдруг хитро прищурился на помощника и поинтересовался:
– Ты это что ж, мою оду императрице сорок седьмого года имел в виду?
И тут же продекламировал для сравнения:
Царей и царств земных отрада, Возлюбленная тишина…
А потом ни с того ни с сего продолжил с того места, где был прерван Прохор:
Тебе воздвигну храмы многи И позлащенные чертоги Созижду в честь твоих доброт.
– Ну-ну… – и непонятно было, что хотел этим сказать профессор: то ли осуждал дерзкого подражателя, то ли признавал его превосходство над собой.
…Однако ж организм требовал опохмелиться.
Поэт стоял на мосту и тупо поплевывал вниз, на покрытую льдом реку. В голове уже не пчелы гудели, а Большой Лаврский колокол бил.
Мимо поэта пару раз прошелся блюститель порядка, но поначалу приставать к праздно шатающемуся прохожему, одетому хоть и неряшливо, но прилично, не стал. Только подметив, что время идет, а господинчик убираться восвояси явно не намерен, слуга закона приблизился и громко кашлянул.
Молодой человек обернулся:
– Чего тебе? – вперил глаза, полные неизбывной муки.
– Не положено, – заявил олицетворенный порядок.
Поэт хотел вначале послать прилипалу куда подальше, но сдержался. Лишние неприятности ему сейчас были ни к чему.
– Что так?
– Потому как першпектива, – пояснили ему. – Сама государыня ездить изволят. Так что проходите-ка лучше, сударь.
Он еще что-то говорил. Нудное и правильное. Но слова его не доходили до сознания поэта, а только еще больше ранили больную голову, стуча назойливыми молоточками по вискам.
– У тебя алтына нет?
Заплывшие жиром глазки вояки часто захлопали.
– Ась?
– Спрашиваю: есть ли у тебя алтын?
Правоохранитель враз приосанился, подобрался и грозно надвинулся на попрошайку:
– А ну убирайся отседова!
Поэт плюнул ему под ноги, развернулся и побрел восвояси куда-то в сторону Васильевского острова.
– Ходют тут всякие! – вонзился ему в спину рассерженно-змеиный шип стражника.
Александр Петрович еще раз окинул хозяйским глазом накрытый к завтраку стол и благодушно вздохнул.
Хоть и Великий пост да денежные неурядицы, а жить можно. Тем паче, что особой рьяностью в соблюдении