Стоячих членов – целая толпа. Хочешь – в очко принимай любимую игрушку, хочешь – в рот, в общем, полный кайф!
Я подумал и неторопливо, как бы рассуждая сам с собой, сказал:
– Значит, тот, кого в очко тянут, – пидар. Так, Шустрый?
– А как же, – поддержал он, – конечно.
– Ага. А ты сам этого Марго потягиваешь небось?
– Ну-у-у… – замялся Шустрый.
– Ты не нукай, не запряг, – подстегнул его я, – Тянешь?
– А кто ж его не тянет?
– Значит, тянешь. Я правильно понял?
– Правильно.
– Та-ак. И Берендей тянет.
– Ну, а уж он-то просто как любимую шалаву.
– А что, шалава бывает любимая?
– А как же? Обязательно, – пустился в расуждения Шустрый, – вот если ты приходишь с дела, а твоя маруха тебя встречает, стол накрыт, бутылочка запотела, то разве она не любимая шалава? У каждого настоящего урки такая есть.
О, Господи, подумал я, это какой-то бред. Этого просто не может быть.
Или я в своих европейских и американских миллионерских приключениях напрочь забыл, что в мире, а особенно в тюрьмах, полным-полно такой вот первобытной швали, которая теперь, как я по своей одноглазой наивности думал, встречается только в старых советских фильмах?
Я вдруг потерял зашевелившийся было интерес к роли этакого третейского судьи и, поморщившись, сказал:
– Значит, так. Тот, кого в очко тянут, – пидар?
– Пидар, – уверенно ответил Шустрый.
– А ты, Берендей, что скажешь?
– Конечно, пидар, – подтвердил Берендей.
– Тогда ответьте мне, бараны, на один вопросик, да не спешите с ответом.
Берендей дернулся было, но я бросил на него презрительный взгляд и, поправив под головой серую плоскую подушку, сказал:
– А вопросик вот какой. А сами-то вы кто после того, что сделали?
В камере настала мертвая тишина.
Может быть, кому-то и не нравилось то, что я наезжаю на пацанов, которые вроде бы и не сделали ничего особенного. Тут, в камере, все не ангелы сидят. Но я играл свою игру, и мне было наплевать, кто что думает. Мне нужно было разозлить воров, потому что…
В общем, я хотел спровоцировать их на открытый конфликт.
Шустрый открыл было рот, но я жестом остановил его и сказал:
– Не надо спешить с ответом. Сроку вам – два часа. Подумайте пока, а потом, не торопясь, ответите. А тот, кто неправильный ответ даст, пойдет с Марго брататься да место у параши обживать. Сгиньте.
Оба мгновенно исчезли, а я, откинувшись на подушку, уставился в грязный потолок и вдруг почувствовал, что мне ужасно хочется курить.
Я не курил уже почти два года, и, конечно же, это было весьма полезно для моего молодого еще пока организма. Но все это время, если вспомнить, я, несмотря на умопомрачительные зигзаги, которые выписывала моя окончательно спятившая судьба, был богат, находился на воле и почти уже забыл о том, какой омерзительной может быть жизнь за решеткой.
Повернув голову направо, я посмотрел на поседевшего в тюрьмах и на зонах авторитета Тюрю, который медленно и аккуратно вышивал черным и белым бисером полоски на маленькой тряпичной зебре, уставив сильные плюсовые очки на свое занятие. И получалось у него здорово.
В последний раз он попал за решетку месяц назад за то, что, несмотря на свои пятьдесят восемь лет, в одиночку поставил на гоп-стоп кассу Ленинградского зоопарка и унес не только недельную выручку, но и весь черный нал, переведенный в доллары и бережливо сложенный в пачечки вороватым сотрудником Зоопарка, неким Болтовским, неприятным типом с острым носиком, ускользающим ментовским взглядом и погаными младшесержантскими усиками. Я как-то видел Болтовского по телевизору, и когда Тюря рассказал о своем подвиге, то сразу же вспомнил этого темного сквалыгу.
Когда Тюрю задержали, возникла неприятная ситуация.
При нем нашли триста десять тысяч рублей и шесть тысяч двести долларов. Припертый к стенке, Тюря клятвенно заявил, что все эти деньги взял в сейфе. Бухгалтеры и Болтовский били себя в груди и присягали на чем попало, что никаких долларов в кассе не было, а Тюря врет.
Тюря оскорбительно смеялся и на очной ставке говорил, что врет как раз не он, а Болтовский, который все время прятал глаза, и было видно, что он разрывается между жестокой жадностью и разумным пониманием, что признаваться в том, что доллары принадлежат ему, нельзя ни в коем случае. В общем, Болтовский отмазался, доллары канули неизвестно куда, а Тюря сидел в «Крестах» под следствием.
– Слышь, Тюря, – нерешительно сказал я, – угости сигареткой, а то у меня нету.
Тюря удивленно покосился на меня, сдвинул очки на лоб и сказал:
– Так ведь ты, Знахарь, вроде не куришь…
Я вздохнул и ответил:
– Не курил два года, пока на воле бегал. А тут чего-то засвербило. Да так, что сил нет как курить хочется.
Тюря покачал головой и сказал:
– Мне, конечно, не жалко, но может, не стоит?
– Да нет, Тюря, стоит. Неизвестно, как у меня дело повернется, а я еще буду лишать себя такого удовольствия… Так что давай, будь другом.
– Да ради бога, – сказал Тюря и протянул мне пачку «Парламента».
Достав сигарету, я вернул пачку Тюре и, прежде чем закурить, понюхал ее, проведя сигаретой под носом.
Давно забытый пряный запах сухого табака напомнил мне, как много-много лет назад, когда мы были мальчишками и наши обоняние и вкус еще не были притуплены табаком, алкоголем и прочими благами цивилизации, мы нюхали сигареты и все они были разными.
Тогда мы были еще слишком мелкими, чтобы курить открыто, и поэтому свои первые затяжки я сделал в одной из подворотен на Васильевском Острове, куда мы с приятелями забрели во время одного из бесконечных и увлекательных путешествий по огромному Городу, казавшемуся то сказочным, то страшным.
Рассказывать о моих ощущениях, связанных с первой сигаретой, нет резона, потому что гораздо лучше это сделал товарищ Марк Твен, когда описывал, как Том Сойер с корешами курили табачок из трубки, выстроганной из кукурузного початка. Там у него все правильно описано, а главное – литературно. У меня так не получится.
В общем, понюхал я сигаретку, вспомнил свою клятву, данную два года назад, покачал сам себе головой, в очередной раз понимая, что на то клятвы и даются, чтобы потом их нарушать, да и прикурил от зажигалки, услужливо поднесенной мне одним из молодых бандитов-беспредельщиков, которые здесь, в камере, все как один были на моей стороне.