Гашпер таки сплавляет галерейщице свои каталоги, и мы идем на пиво. Сильви тащит нас к приятелю-художнику, старому чеху-диссиденту, но еще слишком рано, чтобы идти в гости, и мы отправляемся в культурный центр напротив. Снаружи это старый полуразрушенный дом, со всех сторон окруженный строительными площадками, но внутри находится настоящая цитадель анархистских организаций, левого искусства и просто алкоголиков. Мы находим кафе на втором этаже, на двери висит ксероксный отпечаток, на котором написано — вход, а уже за дверью находится целый ангар, обставленный металлическими декорациями, тяжелой деревянной мебелью и увешанный той же абстрактной живописью. Где-то из-под потолка время от времени вырываются огненные языки — народ отдыхает по-взрослому, бухая, кажется, с самого утра. В воздухе приятно пахнет текилой и блевотой. Сбоку находится сцена, на ней сидит старый торчок в поношенных джинсах и с двумя парами наушников на шее. Справа от него стоят вертушка и большой чемодан, плотно набитый старыми сорокапятками, а слева сидит его вумен, тоже в джинсах, и пока он одной рукой ставит новый винил, вторая его рука лежит на плече верной скво. Так они и сидят вдвоем на сцене, крутят записи исключительно 60-х и в принципе никому не мешают.
Мы выдержали где-то часа полтора. После третьего пива Сильви решительно встала и предупредила, что или мы остаемся здесь, вместе с этим тупым чуваком на сцене и его скво, или идем к чешскому диссиденту, другу Вацлава Гавела, и тогда она — Сильви — обязуется приготовить какой-то особый итальянский салат. Мы посмотрели на вумен и молча вышли. Берлинское небо разворачивалось во всех своих красках и оттенках, воздух был густым и влажным, на улице толклись турки и ели кебабы, запивая их низкокалорийной колой.
Рядом с домом, где жил опальный чех, находилась маленькая продуктовая лавочка, не те большие мертвенные супермаркеты, которые напоминают скотомогильники, а частная интимная лавка, битком набитая ящиками с пивом и бананами. Зайдя и потолкавшись в тесных кулинарных закоулках, мы нашли владельца. Это был старый дородный мужчина, неопределенного роста и политических взглядов, он читал, кажется, Хемингуэя, и мы ему явно мешали.
— Сколько у вас здесь продуктов! — несмело говорит Сильви.
— Тысяча двести, — саркастически отвечает мужчина.
— Нам нужны сыр и помидоры. — Сильви решила вконец испортить ему настроение.
— И пиво, — подсказал я.
— Сколько? — Мужчина держался стойко и обслуживать нас не спешил.
— Полкилограмма, — сказала Сильви.
— Двенадцать штук, — сказал я.
— Берите, — разрешил мужчина.
Мы начали выбирать. Я взял две упаковки, подошел к мужчине и выложил бабки.
— Мы к вашему соседу-художнику приехали, — снова начал Гашпер. — Вы его знаете?
На лице продавца впервые появилась улыбка.
— А, — говорит, — старый чех! Знаю-знаю, — говорит, — постоянный клиент. Передавайте привет старому хую!
Он еще некоторое время радостно кряхтит, берет у Сильви десятку за помидоры и сыр и вместе со сдачей насыпает ей полную ладонь фруктовых карамелек.
— Доброго дня, девочка, — говорит он.
Сильви благодарит и прячет карамельки в карман джинсов. Я достаю презерватив и протягиваю мужчине. Это из Вены, говорю. Тот опять улыбается.
Художника зовут Руди. Он действительно был приятелем Гавела и делал у себя в Чехословакии большие металлические объекты. Если бы вертолетам и самолетам ставили памятники, они бы имели приблизительно такой вид, как объекты Руди. Когда русские надавали старому Дубчеку по заднице, он еще некоторое время оставался дома и продолжал делать свои многометровые конструкции, состоящие из лопастей, фюзеляжей и железных балок. В какой-то момент советскую власть это достало, Руди обвинили в абстракционизме, вдобавок к тому так оно и было, и попросили куда-нибудь свалить. Руди выбрал Западный Берлин. Уже через несколько лет после эмиграции он имел собственное ателье и постоянные заказы. Его металлические штуки покупали банки и страховые компании и устанавливали их возле своих офисов. Последние лет пятнадцать Руди имел в Чехии постоянные персональные выставки, но возвращаться обратно не хотел, хотя зла на родину и не держал. Сейчас ему было под семьдесят. Он встретил нас во дворе, Сильви позвонила по телефону ему с мобильника, мол, мы уже здесь, с бухлом и сыром, давай, встречай, он вышел в джинсах и теплой рубашке; нашу подружку он знал с детства, когда она еще не играла на пианино, был знаком с ее родителями, поэтому сейчас они стали обниматься, а уже потом все пошли в ателье, и пока Сильви готовила свой сто лет никому не нужный салат, старик водил нас по квартире и показывал разные штуки — макеты, негативы, карикатуры на друга Гавела и на Горби или просто какие-нибудь почтовые открытки от своих внуков. Увидев наше пиво, он молча достал две бутылки сухаря.
— Слушай, — спросил я, когда пиво уже заканчивалось и Руди тоже закончил рассказ об одной своей персональной выставке, в 70-х в Ирландии, — а почему ты не вернулся на родину?
— Знаешь, — он поставил стакан на стол, — я думал возвращаться. Но в какой-то момент понял, что это не будет возвращение, это будет новая эмиграция. Я вообще-то не космополит, но я понял здесь такую вещь — на самом деле пространство не делится на свое и чужое, пространство бывает или свободное, или контролируемое, понимаешь? Мне на самом деле насрать, где я живу, главное — как я живу. А здесь я живу так, как мне хочется, — он наклонился и достал из-под стола бутылку хорватской настойки.
— Одна беда, — продолжал Руди, разливая, — мои работы очень большие. Вот смотрите, — он поднялся и достал из шкафа альбом, — я сделал эту конструкцию для одной берлинской фабрики. Они разместили ее на стене, это метров пять в высоту. А теперь фабрика обанкротилась, ее собираются закрыть, и половину этой стены залепили рекламой.
Он открыл альбом. На одном фото была его конструкция, размещенная на большой стене. Внизу проезжал трамвай. Те же самые балки и лопасти, а уже на втором фото нижняя половина этой стены была залеплена афишами и лопасти торчали вверху сиротливо и покинуто.
— И ты ничего не можешь сделать? — спросил Гашпер.
— Нет. Свой гонорар я давно получил, а теперь они имеют на эту стену все права. Империалисты сраные, — прибавил он и налил по новой.
— Жаль, — говорю, — значит, мы ее уже не увидим.
— Ну, почему — если сейчас поедем, то увидим. Это здесь недалеко, несколько остановок трамваем.
— У нас машина, — говорит Гашпер.
— А ты в состоянии? — Похоже, Руди увлекся своей идеей.
— Абсолютно, — говорит Гашпер и с третьей попытки прикуривает-таки свое мальборо.
Мы соглашаемся, что ехать надо, поскольку бог его знает, что будет с фабрикой и немецкой экономикой вообще; Руди набрасывает на плечи военную куртку, и мы выходим.
Фабрика действительно находится рядом, и, выскочив из «рено», Руди перебегает улицу и останавливается под стеной. Вверху над ним скрещиваются балки и лопасти, их хорошо видно в мартовских сумерках. Руди подходит ближе и начинает энергично срывать афиши. Мы подходим следом. Постепенно оголяется немалый кусок стены, из-под которого выглядывает часть объекта. Сорванные афиши валяются у Руди под ногами, как захваченные им во время кавалерийской атаки вражеские штандарты.