Еще одно промежуточное воспоминание, которое я не могу пронумеровать: мать стоит на коленях или в полный рост на подоконнике и собирается выброситься из окна. Что-то или кто-то удерживает ее.
Более позднее воспоминание: мертвые на улице.
Еще позже: советские солдаты, они дают мне кусок шоколада.
И наконец, последнее воспоминание перед поездкой на поезде: замок Вильгельминенберг на краю Венского леса, высоко над городом. Толстые каменные стены, залы с высокими потолками, лепнина, латунные обшивки. Запах камфары. Больничные палаты. Коридоры тоже заставлены койками. Там много испанцев, они смеются и поют. Один говорит, чтобы я поднял руку и сжал ее в кулак.
А потом? Что было потом?
— Потом была длинная поездка на поезде, — говорит он.
— Этого не может быть. Это было раньше. Он наверняка имеет в виду поездку в Германию. Или в Вену. Или из Вены в Аушвиц, на нашу свадьбу.
— Поездка была из Вены.
— В Испанию? Значит, я оказался прав. Я был убежден, что Марга вернется на родину.
— Не в Испанию, во Францию. С этим мужчиной, Пако.
— Ее братом Пако? Он приехал за ней?
— Не с Пако Феррер. С Пако Суарес.
— Вы ревнуете?
— Вопросы здесь задаю я. Пусть потрудится ответить. Я хочу знать, кто этот Суарес.
Маргарита и Суарес познакомились в Вене. К концу войны сестра исхудала и окончательно обессилела. Поэтому ее отвезли в санаторий. А там были испанские республиканцы, пережившие Маутхаузен, среди них был и Суарес. Любили ли они друг друга? Скорее это было чувство одиночества. Маргарите всегда был нужен кто-то, кто бы защищал ее. Я увиделась с ними намного позже, и с ней, и с племянником Эди, и с братом Пако, который после войны остался во Франции и преподавал в школе монахинь испанский и латынь. Они не знали, что я пять лет отсидела в тюрьме. Загранпаспорт мне дали только в 1954-м. И тогда Пако с Маргой пригласили меня в Париж, оплатив мне дорогу, у меня же ни одного паршивого дуро не было, на что мне ехать. Будучи красной, я не могла найти работы, тем более учительницей, и давала частные уроки за сущие гроши. Фернандо своего места в банке, конечно, тоже лишился. Он перебивался агентом фирмы, торгующей бутылочными пробками. Нелегкий это был заработок. Потом ему удалось наняться распространять товары с более высокой наценкой: кружева, шали, тонкое белье, хирургические инструменты. Ему приходилось колесить по всей Испании. В 1953-м он наконец нашел постоянную работу — бухгалтером в одном издательстве, которое специализировалось на современной музыке. Ноты издавали и все такое. А через четырнадцать лет он начал создавать Лигу для калек и инвалидов гражданской войны.
В общем, в 1954-м я поехала в Париж и повидала брата с сестрой, рассказала им, что со мной произошло за это время. Я точно помню, ответственный за политработу в их партячейке предостерегал их: поосторожнее с ней, она ведь из фашистской зоны приехала! Может, она шпионка. И это говорил человек, который никогда не дышал тюремным воздухом. Но таким был тогдашний климат, повсюду страх и недоверие.
Суарес мне с первой минуты не слишком понравился. Хотя, в сущности, он был неплохим человеком. Чудаковатый только, неразговорчивый, если честно, полусумасшедший. Он был внебрачным ребенком. Мать его была родом из Леона, но он родился в Мадриде, в Карабанчель. Вырос у дяди, который часто колотил его. Думаю, такое детство и годы в концлагере сказались на нем. Он был совсем молоденький, когда немцы схватили его и засадили в Маутхаузен. Меня не интересует, через что он там прошел. Сам он никогда об этом не рассказывал, ни полсловечка. Ясно, что они там промыли ему мозги, у него была травма, он был озлоблен, но это же не повод портить жизнь мальчишке и моей сестре. Целыми днями только и слышались его приказы. Порядок был наивысшей добродетелью. Они годами сидели на ящиках, потому что он считал стулья излишней роскошью, годами пили кофе по утрам из жестянок Я дольше, чем он, просидела за решеткой, но мне бы и в страшном сне не приснилось сохранять убогие тюремные привычки. Когда меня выпустили, я первым делом выпила кофе из настоящей чашки.
В общем, они жили как в тюрьме. И Марга все это безропотно сносила. У меня уже руки чесались, так и хотелось дать ей затрещину за то, что она такая бессловесная. Мне даже видеть все это было тошно. Я у них четыре дня пробыла, как-никак я очень люблю свою сестру, но потом мое терпение лопнуло, я поняла: или я разрисую физиономию этому Суаресу, или мне надо убираться подобру-поздорову. Кто знает, может, она была вполне счастлива с ним, она ведь всегда такая была, от любого решения норовила уклониться. Хотя у нее и была своя голова на плечах, она все предоставляла решать ему, то ли ей так было удобнее, то ли еще почему. Моему бедному племяннику тогда было тринадцать лет. Жалко было смотреть, как они понукали им. Эди, сделай это, Эди, оставь это, Эди, ровно в семь чтобы был дома! Невыносимо.
Вена — Париж, я прекрасно помню. Это была долгая поездка, два или три дня, или даже больше, поезд часто стоял посреди перегона. Сперва путешествие было для меня большим приключением, купе было переполнено, одни только испанцы, весело, они пели народные песни, революционные, времен Гражданской войны. Но постепенно эйфория уступила место усталости. Я думал, мы никогда не приедем. От паровозной сажи у нас у всех были черные лица.
Это было еще осенью 1945-го.
Французские власти разместили нас в Монруже, южном пригороде Парижа, в старом, ветхом доме. Мы втроем получили маленькую комнатку. Там стояла огромная супружеская кровать. Должно быть, там была и вторая кровать, для меня, но мне запомнилась только эта большая кровать в маленькой комнате. Там была также кухня, несколько кухонь. Помню, что мужчины отправились на поиски работы. Постепенно все что-то нашли. Еще помню, как женщины все вместе чистили картошку. Запомнились и дети, почти все были старше меня. Мой отчим, Пако, рассказывал, что мы не понимали друг друга, так как я говорил только по-немецки. Что однажды я заплакал и он спросил меня, почему я смеюсь, поскольку не знал слова «плакать», после каждого такого вопроса я приходил в еще большую ярость и еще сильнее ревел. Я этого не помню. Помню только, что в Монруже я очень быстро научился испанскому. И что я начал писаться по ночам в постель. Как Пако меня за это наказывал, заставлял часами стоять с поднятыми руками. Я не осмеливался опустить их, даже если его не было в комнате. Я и это помню.
Через несколько недель мы перебрались в Кашан, неподалеку от Монружа. Владельцам обветшалого загородного домика пришлось освободить для нас две комнаты на первом этаже. Домик стоял в заросшем парке с великолепными старыми деревьями, липами и каштанами, еще там росли сирень и розы. В Кашане мы прожили до середины пятидесятых годов.
Пако был рабочим-металлистом. Его фирма находилась на севере Парижа, и ему приходилось очень долго добираться до работы, через весь город, с несколькими пересадками, каждый раз это занимало у него два часа. Раньше восьми вечера я его никогда не видел. Мать тоже работала, всю свою жизнь. Она делала светящиеся надписи, золотым напылением, токсичными красками. Еще она работала у скорняка и в красильне. У Фламмариона наполняла газовые зажигалки. Под конец она пошла работать уборщицей.