Величие дома поразило Роберта; старая мебель, по стенам мушкеты, горские палаши и боевые топоры. Родители Анны были величественны, как этот дом. Якоб Грубах — сухопарый и седой, длинные волосы зачесаны набок. Он носил смокинг, точно джентльмен девятнадцатого века. А Елена Грубах была грустная женщина с обильным макияжем, вся покрытая бижутерией; макияж только подчеркивал боль в глазах.
После ужина (гуляш — блюдо для иностранного языка, подумал Роберт) все они сидели у камина в гостиной и слушали монолог Якоба о последних четырех полях сражений, которые он посетил, и Елена кивала каждому его слову. В одиннадцать трое Грубахов пожелали Роберту спокойной ночи и разошлись по спальням наверху. Сам же он лег в гостевой комнате на первом этаже.
Анна пришла к нему около полуночи.
Ах, блаженство этой постели. Им некуда было торопиться, и под теплыми одеялами они шептались, и ласкались, и стонали, и сдавались.
А потом раздался стук в дверь!
Этот стук расколол экстаз на кусочки, и Анна с Робертом откатились друг от друга. Голос у двери негромко звал; голос Елены Грубах.
— Анна! Анна! — звала она. Медленно-медленно Елена Грубах повернула ручку и толкнула дверь.
Роберт видел ее белый силуэт в дверном проеме. Она постояла, наблюдая, точно собираясь что-то сказать. Потом тихонько закрыла дверь, и они услышали ее шаги по коридору и вверх по лестнице, а затем все вновь смолкло.
Наутро, когда Роберт уходил, Елена Грубах взяла его за локоть.
— Дорогой Роберт. Как прекрасно, что ты побыл с нами, — замогильно возвестила она. — Приходи, оставайся, когда захочешь. Это так полезно Анне.
Больше он в этом доме не ночевал. Они с Анной, уже восемнадцатилетние, готовы были отправиться в университет и знали, что роман их, расцвеченный красками, которых не бывает, закончен. Роберт убедил себя, что любит Анну, однако мысль о побеге от нее наполняла его облегчением. И она, кажется, тоже не горевала: ни разу не сказала она ему, что любит. Оба решили, что отношения их чересчур незамысловаты; невероятно, чтобы лишь к этому и сводилась любовь. Быть может, размышляли они, все, что они делали, — просто гаммы перед увертюрой будущего великого концерта.
Так что они разъехались по разным университетам и почти не виделись. Роберт с наслаждением вспоминал Анну, хранил эту память, точно локон мертвой возлюбленной; то и дело, когда Роберт думал о другом, образ Анны вспыхивал у него в мозгу непроизвольным содроганием ампутированной конечности.
Но после выпуска он поработал в Столице, встретил другую женщину и женился на ней — на доброй женщине с лицом нежнее, чем у женщин с Холмов. Каждый день она повторяла, что любит его.
Три года брак их был относительно счастливым. Затем счастье стало улетучиваться — Роберт не знал почему: он был точно вкусно пообедавший человек, у которого в горле колом встала зазубренная кость; вся память о блаженствах трапезы позабыта.
Он держал свои чувства при себе. Но примерно тогда же, будто вследствие их, жену его настигла болезнь; жена чахла и умирала. Его грызла совесть, он ежедневно приезжал в больницу. Но однажды жена с безжалостной проницательностью умирающего велела ему больше не появляться.
— Когда ты сидишь у моей постели, — сказала она, — я в твоих глазах вижу, что уже мертва.
* * *
Она не ошибалась,Максвелл, — сказала Роберт Айкен. — Вскоре она умерла, и я сказал отцу, что хочу вернуться, жить здесь, в Каррике, и работать в Аптеке. Меня так изводила ее смерть, что я сжег фотографии, одежду, малейшее напоминание. Отец мой, Александр, ни разу не произнес ее имени. Мы жили дальше, будто ее и не существовало вовсе.
Минуту в этой комнате на втором этаже я только слышал, как капли в кухонной раковине тихо булькают, долбя тишину. В тот миг Айкен показался мне печальнейшим из людей. Он уже некоторое время сидел, но сейчас поднялся.
— Но она существовала, — сказал он. — Я действительно думал, что люблю ее, когда на ней женился. А потом на ее нежном лице начал записываться мир, и вскоре она все равно что исчезла, и ее место заняла чужачка. Забавно. Не знаю, может, в этом и кроется проблема браков: выяснить, можешь ли ты любить появившегося чужака? — Он поглядел на меня и скривился: — Но вы слишком молоды, вы не сможете ответить, Максвелл. Если, конечно, не одни молодые в силах на такие вопросы отвечать. — Он выглянул в окно — на дождь, по сию пору заливавший Каррик. — Я на удивление хорошо ее помню. Все-таки странно, до чего ясно мы что-то запоминаем. Другие воспоминания не так ясны. От них осталось только знание, что они должны были происходить; точно свет звезды: он еще сияет, а звезда умерла давным-давно.
— А что же Анна? — спросил я. — Когда она сюда вернулась?
— После выпуска она одно время работала в столичном музее. Потом вернулась в Каррик, но не из-за меня. Ее родители умерли, и она унаследовала антикварную лавку. Мы снова подружились. Она всегда была рядом, если я в ней нуждался. Когда я впадал в отчаяние, она обвивала меня, словно бинт, охватывающий рану.
Он был так грустен — я пожалел, что спросил о ней.
— А теперь Анна умерла, — сказал он. — Все умерли — мисс Балфур, доктор Рэнкин, городовой Хогг. Я буду по ним скучать. — Внезапно он обернулся ко мне. — Вам понравилась Анна? — Он вперил в меня пристальный взгляд.
— Да, понравилась, — сказал я. — Честное слово, понравилась.
— Это хорошо, — улыбнулся он. — Уж она-то стоила того, чтобы нравиться. Вам, наверное, непонятно, отчего пересохла наша любовь, — если это была любовь. Но поживи вы подольше в таком месте, как Каррик, вы бы поняли. Здесь любовники слишком хорошо узнают друг друга. Они отчасти друг другом владеют. А потом задумываются: снаружи целый мир, а мы ничего о нем не знаем. Они приходят к убеждению, что в таком крошечном захолустье, как Каррик, не может родиться любовь. Считают, будто чувства их настолько врожденные, что подобны некоему уродству. Если они не предпримут мер, в скором времени их затошнит друг от друга. Способны ли вы понять, о чем я?
— Думаю, да, — сказал я.
— Хорошо. Я бы хотел, чтобы вы меня понимали, — сказал он.
— Время вышло! — крикнул солдат снизу. Я поднялся и шагнул к перилам за своим плащом.
— Днем вернетесь? — спросил Айкен.
— Разумеется, вернусь, — ответил я.
— Спасибо, — улыбнулся он.
Я шел обедать назад в бараки, и на сердце у меня было почти легко. Зря это, я понимаю. Но в тот момент я почти убедил себя, что Айкен — один из милейших и интереснейших людей, каких я только встречал. Мне льстило, как он мне доверяется.
Таков был я в тот период жизни — слишком впечатлительный. Я это сознавал, по что мог поделать? Личность моя была пустым холстом, готовым принять краски. Даже если живописец совершил чудовищное преступление.
В час дня я снова сидел в комнате на втором этаже Аптеки и слушал Айкена. Тот пил кофе на кушетке.