Или вот, к примеру, гуляя где-нибудь в окрестностях Саппоро, оглянешься — травка, деревца, цветочки подмосковные — где я? Успокойся, успокойся, ты на месте. В месте твоего нынешнего временного, но достаточно длительного пребывания — в Японии. А то конференция японских славистов с таким жаром и самозабвенным пылом обсуждает творчество Сорокина и русскую женскую прозу, что сразу понимаешь — нет, не в России. Вот бы в Москве так! Да нет, не надо. Должно ведь всякое сохранять свой неподражаемый и неимитируемый колорит и особенности. Вот особенность русской литературно-академической ситуации, что там Сорокина не обсуждают. И правильно. Пусть для собственного колорита это и сохраняют. А в Японии для собственного колорита пусть обсуждают. Он им, что ли, больше идет, подходит, подошел, совпал. И все в порядке.
А то и вовсе казусные, до сих пор необъяснимые, то есть необъясненные для меня ситуации. Например, на пути в весьма удаленное местечко Ойя из окна машины я увидел неказистое зданьице, к фасаду которого крепилась достаточно внушительного размера вывеска с таким узнаваемым нами всеми, всеми нашими соотечественниками, профилем. Нет, нет. Не Маркса, не Ленина и не Сталина, что было бы вполне объяснимо и лишено всякой загадочности, хотя и наполнено определенной исторической многозначительности. Но нет. Среди иероглифов и воспроизведенной латиницей, видимо, фамилии владельца заведения, кажется Ямомото, замер своей лисьей хитроватой физиономией в цилиндре Александр Сергеевич Пушкин. Да, да, тот самый, так часто самовоспроизводимый профиль, начертанный твердой и стремительной его собственной рукой при помощи лихой кисточки и туши на странице какой-то из досконально изученной мильонами пушкинистов пожелтевшей от времени рукописей. Но здесь! Что бы это могло значить? Я был столь удивлен, что не успел расспросить о том моих попутчиков, так как видение стремительно исчезло за окнами уносившейся вдаль машины. А уносилась она в весьма и весьма примечательное даже по меркам такой в целом примечательной страны, как Японии, место. Называлось оно, впрочем, и до сих пор называется, как я уже сказал, — Ойя. Не все японцы и бывали там. Из моих знакомых, у которых я разузнавал впоследствии в попытках выведать некоторые дополнительные подробности и детали, там не бывал никто, но слыхали все. Слыхали под различными наименованиями — то Хойя, то Охойя, то просто Хо. То ли мое ухо не различало основополагающего единства за особенностями личного произношения. Но это и не важно. Метафорически же, среди ее знающих и сполна оценивающих, эта местность именуется даже каким-то специальным пышным восточным наименованием, типа: наш китайский рай. И действительно, по уверению там бывавших, да и по моему собственному впечатлению, она весьма напоминает пейзажи классической китайской живописи, свойственные живописному Южному Китаю, где я, впрочем, не бывал, но нисколько не соответствуют привычному японскому ландшафту. На небольшом, по сути, клочочке земли изящно и пикчурескно (не писать же: живописно — это нисколько не отражает специфичности данного, как бы вырванного из обыденной красоты окружающей действительности места) сгружены гигантские белые камни. Я бы назвал их скалами, если бы подобное слово и образ тут же не вызывали у нас ассоциацию с чем-то острым и мрачным, типа кавказского или скандинавского. Нет, камни хоть и гигантские, но какие-то закругленные, обтекаемые, ласковые, улыбающиеся, как высоченные слоновьи бивни или безразмерные яйца каких-то добрых и улыбчатых динозавров. Светясь неизбывной теплой белизной слоновьей кости, они примыкали друг к другу упругими телесными боками, расходясь на высоте, образуя огромные лощины, заросшие веселой кудрявой растительностью. Причудливо громоздясь, они обрамляют собой разнообразной конфигурации полузакрытые интимные пространства, где протекает речка с переброшенными через нее легкими ажурными мосточками. Небольшие изящные деревянные домишки как бы встраиваются, уходят в глубину выступающей, поглощающей растительности, выставляя на дорогу строго-геометрически прочерченный неназойливый темноватый фасад с окнами. Людей что-то особенно незаметно. Зато на вершинах камней и даже в прозрачной воде неглубокой, но быстрой реки обнаруживаются удивительные райские птицы с длинными хвостами блестящей, переливающейся всеми цветами побежалости, окраски. Они выкрикивают получеловеческие изречения, которые, по всей вероятности, легко расшифровываются оказавшимся бы здесь по случаю, но к месту, окрестным населением. Но пусто, пусто. Даже пустынно. Несколько даже тревожно. Инстинктивно даже оглядываешься в ожидании неожиданного появления кого-нибудь за спиной. Никого. Пусто. Только вскрикивающие птицы. По незнанию, эти протяжные и нерезкие выкрики воспринимались мною просто как звуки продувания ветром полости какого-либо небольшого духового деревянного инструмента. Вокруг них, восходя к небесам и взаимопересекаясь, как радуга или испарения, окутывая их многочисленными воспроизводящими и дублирующими контурами, восходили и растворялись радужные видения, возникая и тут же исчезая во внезапно распахивающихся и моментально смыкающихся складках пространства, в глубине которых ощущалась явная скрытая, неведомая жизнь. То снимая очки, то снова водружая их на обгоревший нос, я пристально всматривался, пытаясь разглядеть эфирные ойкумены неведомой жизни. Величаво повертывая головками, птицы следили за всеми моими передвижениями, абсолютно необеспокоенные близким человеческим присутствием и внимательным их рассматриванием. Они выдергивали из воды блестящих рыбешек, подкидывали их высоко вверх, и те, прежде чем опуститься ровно в раскрытые подставленные клювы, в воздухе серебром вычерчивали знак зеро. При этом птицы как будто даже специально растопыривали перья хвоста и крыльев для более внимательного рассмотрения. И вправду, с их стороны в этом был определенный доброжелательный просветительный, даже дидактический жест. О, если бы я смог постичь его смысл и употребить во благо! По бокам крыльев и на каждом обнажившемся фигурном пере хвоста я обнаружил необыкновенной конфигурации иероглифы. По моему приблизительному и смехотворному их позднейшему воспроизведению в воздухе пальцем и даже ручкой на бумаге мои знакомые попытались определить это как иероглифы Севера, Высоты, Воды и Камня. Звучит не очень убедительно, но и не то чтобы совсем неубедительно. Ну, хотя бы хоть как-то! Сказать за глаза и предугадать заранее некие общие, постоянно воспроизводившиеся бы тексты нет никакой возможности, так как каждый раз и каждая птица несет на себе особенные знаки своей специальной принадлежности и служения. Они чем-то мне напомнили ту бабочку-страдалицу, встреченную в другой, не менее удивительной, многозначащей, но сумрачной местности. Уж не родственники ли они, почудилось мне. Не посланы ли они одной и той же рукой явить миру в единственно возможный редкий спасительный момент некую неземную тайну и истину? Впрочем, мир как всегда ее не только не понял, но даже не заметил, не обратил внимания.
А не ангелы ли это? — вопрошал я местных обитателей.
Возможно, возможно, — неопределенно бормотали они в ответ, сами тоже не весьма в том искушенные.
Пока я размышлял подобным образом, птицы с мелодичным шумом поднялись в количестве десяти — семнадцати и покинули эти каменистые края, служившие им всего лишь кратким транзитным пунктом отдыха на пути их беспрерывного движения-кружения-возвращения от севера к востоку, югу, западу, северу. И так беспрерывно.