«Между тем, – откашлялся Петренко, – мы исподволь перешли к практическим вопросам. У кого какие соображения? Есть предложение. Уверен, каждому из нас необходимо заглянуть в свою душу, ведь с темной силой идем рать на рать. На кону не жизнь! Что жизнь и смерть, но огня действительно жаль. Так не стоит ли покаяться, граждане, если есть в чем? Неизвестно, как развернется грядущая битва, а публичное покаяние целебно и освежает».
* * *
«Тогда я хочу сказать, – поднялся Вишня. Окружающие притихли. – В философии я не силен, но если нужен, используйте! Хоть в самолет, а хоть и автомат дайте. Хочу искупить кровью!» – Он обвел взглядом сидящих.
«И что именно намерен искупать? – Петренко налил водки и быстро выпил. – Не помню за тобой прегрешений». – «Никогда не имел ни жены, ни сына, – быстро сказал Вишня. – Вот в чем дело. Я придумал их, чтобы пить».
«Это как так, – очнулся Дегтярев, – чтобы пить?» – «А вот как, – пояснил Сергей Павлович, – чтоб страдание в душе проснулось. Ну и уважение от посторонних. Если человек просто жрет водку, кто ему посочувствует? Никто. Скажут, мудак мудаком, хотя душа у него, может быть, светлая. А если ты пьешь с горя, то почти наверняка герой, инвалид жизни, страдающий логос бытия». – «Чего-чего, – обрадовался Левкин, – кто страдающий?» – «Логос», – повторил Сергей Павлович. «Ну вот, а говоришь – философии не обучен!»
«Бывает, и нафантазируешь в жизни, – хмуро прервал его Дегтярев, – не стоит себя корить. Я, например, жене врал, что люблю. Теперь оказалось, что обоюдно. И непонятно, на хрена мы с ней тридцать лет это проделывали?! Вот драма по существу. А у тебя что-то слишком изящное. Ни холодно никому, ни жарко. Ерунда, Вишня, все перемелется».
Сергей Павлович сосредоточенно всмотрелся в пространство перед собой. Снова глянул на народ. «Дело в том, что несуществующий сын, погибший в придуманной мной катастрофе, со временем стал мне являться. Что характерно, граждане, сын, а не жена. Видно, потому, что ее представлял нечетко. Ну, баба и баба – какая разница? А сына я всю жизнь хотел. Да ведь и врал о нем потому, – горько помотал головой Вишня, – что по этому поводу легче всего ощутить горе. И люди мне верили, чувствуя правду сердца.
А что я, хуже всех, что ли? У людей семьи, а у меня вот не вышло. У всех дети, а у меня тепловозы. И человек вроде не пустячный! В армии до майора дослужился. Шутка ли, лучший артиллерист дивизиона! Потом круто жизнь поменял, стал гражданским человеком, машинистом, и тоже вышел в люди! Животных люблю. Всю жизнь на балконе синиц кормил, маленьких парус-майоров, таких же, как сам, и бездомных, и случайных. Еще во мне хорошо, что к работе неравнодушен. Но вот на этом и все.
А под старость хотелось семью, ребенка, мальчика. Счастья хотелось. Но больше мальчика и счастья все-таки тянуло выпить. – Вишня развел руками. – Употребив, правда, все мысли имел только о нем – о сыне, родной кровинушке. Вы себе не представляете этого! Удержу нет!
Значит, выпью и вижу сначала волосики на головке. Темечко молоком парным пахнет. Ручонки махонькие такие, и будто бы он ими меня по морде: хлоп, хлоп, хлоп – ну так, как все дети балуют в некотором возрасте. И хохочет! И заливается! А я его к себе, бывало, прижму и тискаю! А это приятно так, вы себе не представляете. Он же молоком пахнет, вишней, мамиными блинами…
А что такое блин? Вы знаете, что это такое? Это солнце у тебя на тарелке! Громадное желтое солнце! И ты ешь его, когда маленький, а сливочное масло с блина капает прямо в душу! И мамка, бывало, накормит блинами, потом усадит на колено и чукикает. Вот вы помните, как вас в детстве чукикали?»
«Я не помню даже, что это такое», – признался Петренко. «Сейчас, – обрадовался Вишня. – Вот так усаживается дите на коленку. Допустим, годовалого мальчика берем и усаживаем. А потом вот так ножкой делаем, вот так! Он у нас будто на лошадке едет! И поем: «Ах, чук-чуки-чукалочки, едет Ваня на саночках, бесенята на хвостах, ангелы в небесах!» Можно петь еще «Ай, тари, тари». Хорошая песня «Ай, качи, качи», а можно исполнить «Из-за леса, из-за гор» или «Во саду ли, в огороде». Один хрен, этот человек ничего не поймет.
А сколько счастья накормить его, уложить спать! И ночью с похмелья встаешь, бывало, и к его колыбельке! Не в кухню воду пить, ведь трубы ж горят, но прежде к нему, к дитю своему. Как оно там, думаешь! Что поделывает без тебя? Ты же отлучался. Тебя же не было в бытии рядом с ним, вот и узнай, спроси, поцелуй в головку, поменяй пеленки. Это такое счастье! Выше его и быть ничего не может. Ну, разве только, если бы я его сам родил. Но это, к сожалению, сейчас невозможно.
Ну так вот. Привык ты к этому дитю, оно выросло, пошло в школу. Ох! Сколько с ним хлопот! И штанишки купить, и рубашоночку зашить. А все эти канцелярские принадлежности для школы? Учебники, классы, портфели, форма, костюм для физкультуры, сменная обувь, взятки учителям, конфеты завучам. И родительские, боже мой, собрания, где я первый! Председатель комитета людей родивших!
И вдруг, представьте себе, катастрофа. Машина ехала вперед, а в ней сынок и его неотчетливая, весьма и весьма приблизительная мать. Он веселенький, белобрысенький, как я. Сидит, трындит что-то. «Тра-ля-ля, тру-ля-ля, тра-ля-ля, тру-ля-ля». И вот… бац, квиси бумц! – и уж через какую-нибудь секундочку его нет. Трупик, жалкий обрывок плоти простерт на асфальте. Как представлю себе этот ужас! О боги! Сами видите, – Вишня обвел взглядом присутствующих, – вот оно где собралось, как в кулаке! Я пил, сообщая людям об этом, чтобы жалели. Ведь горе и слезы имел вполне настоящие. Да и всегда горе рядом с каждым из нас. Но не все это знают. Многие харей торгуют по жизни, не чувствуя холодка за спиной. Да вот их и нужно в горе, в кровь, в слезы сунуть. Пусть и в чужие. Так что и польза была для людей, кто понимает.
А деревянный мальчик стал приходить осторожно, когда никого нет. Такой умница, ловкий, в карман за словом не лезет. И вроде как сын. А я Джеппетто, старый мастер, и живем мы в городке, в котором все так же, как у нас. Даже металлургический завод имеется, только все остальное другое. Будто во сне. Стал я привыкать к нему. А как не привыкнешь, если он со мной уже годы? С другой стороны, легче стало в себя приходить после пьянки. Глянешь, отерев горючие, как паяльные лампы, слезы, – а вот он, твой Пиноккио. Но последнее время он стал забирать власть».
«Это как?» – Петренко смотрел на Вишню внимательным уважительным взглядом. «Понимаете, труднее стало сюда возвращаться. Боюсь не проснуться как-нибудь. И Пиноккио, парень сосновый, что характерно, против возвращений. Все чаще меня там нарочно задерживает. И вот уже я теряюсь, понимаешь! Иной раз не пойму, где я, кто я! Решил завязать с выпивкой. Неделю не пью, две, а кукла все равно приходит. Сядет и молчит. Ногами болтает, телевизор со мной смотрит. В булочную вчера ходили за хлебом. Его никто не видит, кроме меня, – впрочем, так у всех, – но мне-то от этого не легче. Я ж ведь люблю его, вернее, любил когда-то. В общем, тихий ужас, доложу я вам. Вот я и сказал ему: мол, уходи, мальчик. Совсем уходи. Чужие мы. Вот такая история».
«Силен ты, брат, – сказал Петренко, – с ума сходить. И что малец дальше?» – «Не ушел, – сказал Вишня, – но поменялся. Выше стал, грубее чертами лица. Может, взрослеет, кто его знает? Люди ведь взрослеют от нелюбви. Я-то трезвый теперь, понимаю, что никакого сына и быть не может. Но уже той метафизической храбрости нет. Страшно так, что хоть домой не ходи. Жить не могу. И помощи спросить не у кого. Заберут же в сумасшедший дом, не поверят, что я в завязке».