В конторе напряжение не ослабевало. Писарь, обращаясь к группе специально назначенных проминентов, быстро повторял распоряжения. Все должно идти как по маслу. Едва откроются ворота и новички промаршируют на апельплац, туда же выбегут писарь Эрих, староста Хорст, Фредо, Гастон, Карльхен и Дерек. Больше никто. Остальные капо, стоя за бараками и уборными, будут следить, чтобы никто из старых хефтлинков не заговорил с новичками. Названные шестеро проминентов — Копиц не разрешил назначить больше шести человек — построят вновь прибывших в шеренги, запишут их имена на заранее приготовленных листках и сдадут эти списки в контору, где младший писарь Зденек разнесет их по карточкам. Все должно идти быстро, чтобы новичкам не пришлось долго стоять на снегу и они поскорее попали бы на нары. Наблюдать за приемкой будут сам Копиц и Дейбель, ключ от висячего замка на новой калитке находится у Лейтхольда. В нужный момент он отопрет эту калитку, впустит прибывших в три новых барака и опять запрет ее. С сегодняшнего дня устанавливаются круглосуточные дежурства капо, которые обязаны следить, чтобы никто не подходил к забору между старым и новым лагерями. Часовым на вышках приказано окликнуть нарушителя и немедля стрелять.
Писарь договорил и уставился в окошко на апельплац. Снег сверкал и кружился в лучах прожекторов, но на апельплаце не было ни души. Писарь не выдержал, приоткрыл дверь и прислушался. Разинув от недоумения рот, он кивнул другим, чтобы они тоже подошли к двери.
Вдалеке слышалось пение.
Пение? И какое странное! Это не мужские голоса… они слишком высоки для мужских…
Писарь перевел дыхание. Это не русские: он-то знает их песни, их громкие голоса. Главное, что это не русские, и, значит, отпадает версия об отравленном чае…
— Да ведь это дети! — сказал Фредо.
Дети? У писаря опять дрогнуло сердце. Он видел детей в Освенциме, знал, что делают с ними гитлеровцы. О господи, и зачем они посылают детей в лагерь, который должен быть рабочим!
Зденек испуганно глядел на ярко освещенный ночной апельплац. Дети… Они поют! Здесь их ждет колючая проволока и бог весть что, а они поют…
— Чепуха! — сказал капо Карльхен. — В малолетних я как-никак разбираюсь, хе-хе… Это не дети, это женщины.
— Женщины! — воскликнули остальные, и им сразу стало ясно то, над чем они так долго ломали головы. — Ну конечно, женщины!
Писарь хлопнул себя по лбу и тотчас пожалел об этом жесте, не оставлявшем сомнения в том, что он тоже ничего не знал и только прикидывался осведомленным. Но как тут было сдержаться, когда при слове «женщины» для него сразу обрели смысл все непонятные разговорчики эсэсовцев. Копиц утром сказал: «Если я прикажу писарю раздеться донага и промаршировать тут перед нами, взволнует это тебя, Лейтхольд? Нет. А теперь представь себе, что я дам такой приказ новеньким». — А похабные шуточки Дейбеля насчет дырок в заборе! У писаря словно пелена спала с глаз, он понял все. Женщины попадают в подчинение Лейтхольда, потому что он кюхеншеф, а им придется работать на кухне. Итак, рабочий лагерь будет! Да еще с какими удобствами: мужчины отправятся на работы, а женщины будут дома стряпать для них. Забор, отделяющий женские бараки, не так уж страшен… В сердце проминента Эриха ожили воспоминания о кое-каких запретных авантюрах с женщинами в Освенциме, а ведь Освенцим — это был сущий ад. А здесь… здесь это будет куда легче и приятнее. Мечта о рае, о самом безопасном месте в военной Европе сбывается!
Писарь широко ухмыльнулся и обнял Хорста за шею.
— Женщины… представляешь себе?!
Всех даже бросило в жар. Гастон одернул на себе куртку и провел гребешком по волосам. У Дерека вспыхнули глаза, Фредо просиял, Хорст в душе возблагодарил небеса, что у него сохранились усики.
— А тебе не жаль теперь, — спросил он кала Карльхена, — своих маргариновых капиталовложений в этого мальчишку?
— Ты о Берле? — усмехнулся тот. — Ничуть не жаль. Я не позволю себе увлекаться бабами, в лагере это к добру не ведет. Забор, выстрелы часовых, нет уж, оставьте, я хочу покоя. — И он осторожно погладил свою забинтованную руку.
Зденек недоуменно поглядывал на собеседников, О чем они, собственно, говорят? И он ответил сам себе: это же обычный мужской разговор, который кажется странным только мне, потому что я не мужчина. Что же я такое?
Ночами на бетонном полу Освенцима, да и тут, в Гиглинге, повторяя про себя две строфы, посвященные Ганке, Зденек часто с горечью размышлял о любви. Он любит жену и никогда не перестанет ее любить, но теперь, в эти ночи беды, голода и унижений, он не мог представить себе любовь без разлуки, любовь, которая идет дальше нежной улыбки и прочтенного шепотом стишка. Мечтать о живой женщине, чувствовать ее напряженным телом в своих объятиях, ощущать ее близость, волнуясь, искать ее губы… Нет, все это уже нереально и никогда не станет реальностью!
Сгубили меня, сокрушался Зденек и горестно вздыхал в темноте. Сломили меня, сожгли. Нет гибкости в моем теле, я просто пепел, живая урна собственного праха. Мое зрение, мое обоняние, мое осязание никогда уже не взволнуют мои отупевшие нервы, не заставят мое тело трепетать, напрячься, как лук, не смогут подготовить меня к встрече с теми, кто на том берегу. Я стар, страшно стар…
А эти люди вокруг меня… подумать только, какие они самцы! Вот они ожесточенно спорят о том, на каком языке звучит эта песня в ночи, звучит все яснее и яснее. Каждому хочется, чтобы это были его соотечественницы. Хорст разочарованно признает, что это не по-немецки, Гастон проворчал: «И не по-французски». Фредо и Дерек тоже покачали головами: не голландки и не гречанки.
— Где у вас уши! — прохрипел Эрих, жаждавший восстановить свою репутацию самого сообразительного хефтлинка. — Я только что уловил словечко «чиллаг», это по-венгерски «звезда». Не помните? «Я, Анна Чиллаг…» — И он сделал жест, словно отбрасывая длинные волнистые волосы.
— Ого, венгерки! — возликовал Хорст; в бытность в армии он однажды провел целый день в Будапеште. — Это, пожалуй, еще получше, чем немки. Паприка! Porkolt!
Смеющиеся лица мужчин раскраснелись, а Зденеку стало еще обиднее, что он остался бледен и сердце его не бьется чаще и никогда уже не забьется ради какой- вибудь венгерки или чешки и даже ради Ганки…
— Назад! — приказал писарь, заметив, что ворота лагеря распахнулись, и оттеснил товарищей обратно в контору, а сам занял наблюдателную позицию у оконца.
На апельплаце появилось несколько темных фигур. Они уже не пели, вид лагерной ограды на минуту обескуражил их. Колючая проволока, вышки, прожекторы, черные стволы пулеметов…
Лица мужчин в конторе тоже стали серьезнее. Там, на апельплаце, они, правда, увидели женщин, но это были узницы, жалкие темные фигурки на белом снегу, среди снегопада, озябшие и голодные. Так немного их было там апельплац казался почти пустым и особенно обширным, — и столько прожекторов освещало и слепило эту кучку женщин. Вот приковыляло еще несколько отставших, медленно подошли двое, неся третью; она сидела у них на руках, держась за их плечи.