пострадать за правду, как Илашку, представлялось для нас заманчивой перспективой.
— Так когда мы съездим в Тирасполь и пристрелим Смирнова? — спросил меня Ион.
— Я еще не решил, сделаем ли мы это, — ответил я, — но мы непременно что-то
сделаем.
— Давай быстрее, — хмурится ион, — мне 21 год, и я устал играть в бойскаута.
Ион очень нетерпелив. К тому же, он ревнует меня к Лучии. Она его тоже
недолюбливает: считает и не без оснований, недалеким парнем.
— В детстве, — задумчиво сказала мне она вечером, когда мы сидели у костра, — в
1992 году, я пережила сильное потрясение. Когда началась война с Приднестровьем, я
схватило папино охотничье ружье, и стала стрелять в окна. Мне казалось, что на наш
дом наступают сепаратисты…
Стоит ли говорить, что на их дом никто не наступал, потому что они жили в Кишиневе,
а война так и не покинула пределов Приднестровья? Так или иначе, но я растроган, и
прижимаю ее к себе. Мы шепчемся еще о чем-то у костра, и потом целуемся, долго и
нежно. Костер догорает, и мы идем в палатку.
К середине лета о нас даже написали в газете "Флукс". "Своеобразный эксперимент
подготовки молодежи к защите страны", "Спартанские традиции воспитания
молодежи", "С таких мини-лагерей начинается будущее Молдавии". Ну, и еще
несколько громких фраз. Еще к нам приезжали представители оппозиционной партии
либералов. Они взяли с нас обещание на следующий год открыть такой лагерь для
членов молодежного крыла этой партии. Это ценный опыт, говорят они.
— На следующий год, — мрачно роняет Ион, — нас уже не может быть в живых.
— Да бросьте вы, — смеются либералы, — бросьте…
Действительно, в наши планы не верит никто. Все просто представляют нас
романтиками, бойскаутами от политики. Иона это бесит.
— Когда мы возьмемся за дело? — спрашивает он меня.
Я жду. Народное корейское ополчение Ыйбен первые два года не воевало. Они просто
сидели в лесах, и их становилось все больше. Нас тоже прирастает: на полянке уже
двенадцать палаток, в которых живут шестьдесят юношей и девушек. Мы все
собираемся стать воинами. Полиция нам не мешает: наш президент рассорился,
наконец, с Россией, и все, что имеет окраску национализма, ему по душе. Мы и не
стесняемся того, что мы — националисты. Националист это тот, кто любит свою нацию.
А не любят ее только христопродавцы, манкурты и чужаки. Пришлые. Как Смирнов.
— Когда мы его пристрелим? — спрашивает Ион.
Из десяти мишеней он поражает десятью. За восемь секунд. Я треплю его по щеке и
прошу потерпеть. Сидеть на земле уже холодно: середина августа, и по ночам бывает
холодно.
— Политика так не делается, — улыбаясь, объясняет Иону Лучия, — ничего несколько
вооруженных человек не добьются. Это все делается совсем по-другому.
Она знает как: Лучия политолог, она ветеран митингов протеста, она долго была
советником христиан-демократов… Она маленькая, хрупкая и чумная. Чертовски.
— Нужно готовить общественное мнение, — объясняет она, помахивая сигаретой, -
создавать партии, готовить молодежь, учиться на примерах Украины и Грузии…
Я не слушаю Лучию, но любуюсь ее губами, которыми она долго и правильно говорит.
Любовь моя. Весь наш Ыйбен ты считаешь пустой затеей.
Но почему-то ты здесь, Лучия.
Не верить, но идти за любовью, что может быть прекраснее?
В октябре наши сто пятьдесят членов молдавского Ыйбена возвращаются по домам и
институтам. Сердитый, — он похож на надувшегося филина, — Ион объясняется со мной.
Мы торчим здесь, громко и зло говорит он, из-за этой твоей… Для нее все это детские
игры, и возможность пожить с тобой в палатке в парке, да попасть на страницы газет. А
как же отец? Отец, который погиб, отстреливаясь от русских в комиссариате Бендер до
последнего?
Я долго объясняю, что еще не время, и иду к источнику. Вода бьет у одного из столбов
канатной дороги. Я гляжу, как она льется в белую канистру, и поднимаю воротник
куртки. Поздняя осень. Похолодало внезапно, поэтому желтые листья не успели
сгнить, и замерзли во всей красе. Поднимается ветер, и они начинают громко шуршать,
но я успеваю услышать выстрел.
И возвращаюсь, уже зная все.
У палатки лежит Лучия, — красивая, как никогда, — а рядом, с горящим взглядом
первопроходца, на ружье опирается Ион.
— Теперь, наконец, — спрашивает он, — мы можем заняться делом? Как ты думаешь,
брат?
К вечеру мы засыпаем ее листьями и едем ночным поездом в Бендеры. Соскакиваем с
поезда за километр до станции и идем лесом по направлению к Тирасполю. Утром нас
окружает патруль приднестровских пограничников, и мы отстреливаемся двадцать две
минуты. Главным образом благодаря Иону. Когда патронов остается совсем мало, я
стреляю брату в затылок. Нам все равно погибать, а отомстить за Лучию я просто
обязан. Ион поступил нехорошо. Несправедливо. А ведь мы все были Ыйбен.
Армией справедливости.
Эаннатум
Эаннатум был мужик, что надо. Даже шумеры, — а уж они уделяли реалистичности
изображения не так много времени, как некоторые думают, — отдавали дань его фигуре.
Сиськи у него были как у культуриста 21 века, твердые и квадратные. Пресс
идеальный, весь в квадратиках. Ляжки — двумя руками не обхватить. При этом он весь
был обмотан шкурами всяких животных. Ну, откуда я знаю, что у них тогда в Ираке
водилось? Тем более, пять тысяч лет назад. Главное, шкуры были. И шкуры, что надо.
На скульптурах и барельефах этого не видно, но я уверен, что Эаннатум надевал на
себя эти шкуры сразу после того, как снимал их с животных. И был весь покрыт
дымящейся кровью. А после охоты еще рубил головы пленным, — каким-нибудь
недомеркам из Умма, — а потом смотрел футбол. Ну, не совсем футбол, ведь эти, ну,