* * *
Солнце, безжалостно бившее ему в спину, стало окончательно нестерпимым. Он встал. Прошелся по кафе и почувствовал еще большее возбуждение; письмо казалось абсолютно достоверным и потрясало до глубины души. Не низость ли это — описывать муки человека на пороге смерти? Он не мог понять интереса кого бы то ни было к последним часам жизни себе подобного, и к этому неприятию примешивалось желание узнать, может ли такое солнце действительно сводить людей с ума.
Писатель положил письмо в карман, предварительно тщательно сложив его, и попрощался с окружавшими его людьми. Он направился в сторону кампуса и, засунув большой палец в задний карман брюк, ощутил толстую пачку листов письма. Он ускорил шаг и подошел к платанам, тень которых манила его, призывая сесть под ними, прислонившись к стволу, и продолжить чтение письма.
Он не появился во время обеда, никто не знал, где он, и никто не обсуждал его странное поведение в кафе. Ему дали письмо, он взял его и ушел сразу после занятий. И говорить больше не о чем. Ушел, и все.
Мирей нашла его, когда пылающее красное солнце уже медленно клонилось к закату. Он по-прежнему сидел прислонившись к платану, укрывшись в тени, его руки безвольно покоились на траве, а письмо недвижно лежало в раскрытой ладони и не улетело лишь благодаря удивительному чуду безветренных дней, предвечерних часов, ошеломленно застывших перед собственной тишиной, так его изумлявшей. «Ни малейшего дуновения, ни даже самого легкого ветерка, который бы так порадовал душу», — непривычно часто повторял про себя писатель.
Мирей подошла к нему, опустилась на колени и поцеловала его в горячий потный лоб, изрезанный морщинами. Профессор открыл глаза и сказал ей, произнося слова очень медленно:
— Знаешь что, Мирей? Мы мечтаем о городах, в которых мы никогда не жили, городах, на землю которых никогда не ступала наша нога, и мы бродим по их улицам, зная, что ждет нас за поворотом. В городе, которым я грежу и на землю которого я никогда не ступал, площади вымощены камнем, а по ступеням его величественных лестниц сбегают с головокружительной быстротой дети. У подножия лестниц бьют источники, огороженные решетками, а подле водных струй стоят чистые прозрачные стаканы, из которых никто не пьет, ведь они так прозрачны! Никто не хочет запачкать их, оставив на них следы пальцев, влажных горячих губ, дыхания. И чередой проходят дни, и пробегают дети, а стаканы остаются нетронутыми. Я вновь и вновь возвращаюсь в город моих грез, и я знаю: когда-нибудь я войду в город, удивительно на него похожий, возможно в тот самый город, и испью из его источника, чтобы посмотреть, смогу ли я не запачкать стакан.
Мирен положила руку на его взъерошенные волосы и пригладила их длинными сильными и нежными пальцами. Он притянул ее к себе, усаживая рядом, и нежно поцеловал долгим поцелуем.
— Пошли, — сказал он ей.
Мирей посмотрела на него и, поцеловав его в кончик носа, встала на ноги и ответила, протягивая ему руку, чтобы помочь подняться:
— Когда захочешь.
Он взял ее за руку и легко поднялся.
— Не «когда», а куда.
— Не понимаю.
— Пойдем отсюда. Пойдем куда-нибудь подальше отсюда, я не в силах переносить столько света, столько солнца, столько сияния.
* * *
В Компостеле свет не имеет решающего значения, он не связан с торжественной гармонией очертаний, спокойствием тихих улочек, общей соразмерностью городского ансамбля. Воздух в Компостеле не важен сам по себе; им все заполнено, как в любом другом месте, но сам по себе он мало что значит; поэтому свет, приходящий обычно с ветром, появляется и исчезает, так и не обретая значительности. Ветер дует с бескрайнего океана, его чрево наполнено влагой, свет тоже обременен этой влагой, он несет свое бремя издалека, хотя мог бы обрести его на чудных бесконечных прибрежных просторах Лансады; возможно, свет — это кобылица, оседланная ветром, летящая галопом во времени, хотя мы и не подозреваем об этом.
Итак, свет обременен влагой, он несет ее от океанских просторов и опускает на камни города. Самое главное в Компостеле — камни. Если они теплые, они дарят свое тепло свету, и влага испаряется. И тогда, если посмотришь в небо, оно покажется тебе чистым, но ты хорошо знаешь, что там, наверху, существует некая прозрачность, которая пропускает сквозь себя и фильтрует не только тот свет, что поднимается кверху, но и тот, что опускается вниз. И все это благодаря теплу, источаемому камнями.
Если же камни холодны, то влажное бремя света ложится на них, и они становятся более светлыми, не столь серыми. Но если они мокрые, если камни мокрые, тогда — о! тогда ветер попадает к ним в плен, и свет разрешается от бремени прямо там, на этих камнях, и они начинают сиять таким удивительным блеском, что трудно понять: плачут они или смеются.
Самое главное в Компостеле — первозданный камень, который покоряет всех; именно он ловит свет, обманув его, запутав в лабиринте улочек, переходящих в горные тропы, на перепутье которых и возник этот город, приняв постепенно жилой вид и превратившись наконец в каменный лес, в котором не только отдыхают ветер и свет, но и начинает останавливаться само время.
Все это прекрасно знает наш Приглашенный Профессор, который сидит сейчас в кресле, предаваясь грезам. Он пытался объяснить это Мирей тогда, в томительный предвечерний час, когда он грезил о городах и ему так досаждало солнце. «Сантьяго возник из камня, — сказал он ей тогда, — это побеги камня, постепенно они стали расти, подниматься и приобрели в конце концов свою сегодняшнюю форму, которую ты, вне всякого сомнения, когда-нибудь увидишь». Возможно, она ничего в этом не понимала, но он настойчиво продолжал говорить, а день, клонившийся к вечеру, был настоящим чудом, и свет свободно разливался по крышам Экса — что в Компостеле было бы совершенно невозможно. «Послушай, постарайся понять, это ведь как грибы, они появляются и исчезают, они приходят и уходят вместе со светом, но при этом необходимо, чтобы ветер принес с собой благотворную влагу, живительную влагу, которая повсюду проникает и все оплодотворяет. В моей стране верят в то, что на морских берегах на краю земли кобылицы могут забеременеть от ветра, отчего рождаются жеребцы, дети ветра, на которых можно скакать с безумной скоростью в никуда. И мы там все большие мастера нестись галопом в никуда, и, возможно, это и есть грезы: бесконечный бег в никуда, не зная границ, на жеребце, родившемся от отца-ветра и матери — океанской пучины. Ты этого не понимаешь, но это так; и так же верно, как то, что Сантьяго-де-Компостела вырос из земли, превратившись в каменный лес. Послушай, постарайся это понять; присоединяйся к этому бегу, скачи в Альярис и спроси о замке. Тебе скажут: „Вот он“ — и ты увидишь, что люди говорят о нем, поднимаются к нему и, глядя оттуда на прекрасную широкую долину, по которой течет Арнойа, пытаются угадать, какого цвета будет сегодня закат перед наступлением ночи и будет ли сегодня вечерний перезвон колоколов Сантьяго нежнее, чем обычно. Но ведь замка-то нет, хотя все наперебой будут клясться тебе, что он есть, что он там, и сочтут тебя сумасшедшей, если ты вздумаешь утверждать обратное. Он был когда-то здесь, это верно. Он возник на берегу Арнойи, на вершине холма, который торчит теперь голым обрубком; но постепенно замок стал разрушаться, разваливаться, а его камни понемногу перекочевали на улицы, которые теперь ими вымощены. Представь себе: на этом голом обрубке, где людям кажется, что они видят замок, где люди видят замок, которого нет, но который, стало быть, есть, когда-то из земли возник камень; он рос, рос и в конце концов стал обитаемым. Затем он развалился и, словно плащом, покрыл своими обломками улицы. Вот и Компостела уже начинает превращаться в грезу, как замок Альяриса. Превосходная греза, возникшая на живописном горном склоне, где она покоится и сейчас, скрывшись за дождем и туманом, спрятавшись от глаз тех, кто не привык нестись галопом в мечтах».