какой и должен быть у учителя начальных классов, — написано:
Давиду
Каролина смотрит на конверт, не в силах произнести ни слова.
Её пальцы дрожат.
Самуил Соломонович вновь подходит к сейфу и достаёт оттуда ещё какую-то бумагу…
…нет, это не бумага.
Это фотокарточка.
— Я знаю, тебе было интересно, — говорит он. — Возьми, посмотри.
Каролина берёт фотокарточку в руки.
Она выцветшая, но довольно чёткая.
На ней ещё молодой Самуил Соломонович, маленький мальчик с большими глазами и стройная светловолосая женщина, очень похожая на неё.
Действительно похожая.
И в этот момент Каролина начинает плакать.
Она не всхлипывает. По её щёкам просто катятся слёзы.
Самуил Соломонович тут же оказывается подле неё.
— Господи, девочка моя, — говорит он, гладя её по голове. — Доченька! Ну не надо! Ну успокойся! Вот я старый дурак, тебе же нельзя волноваться…
Каролина смахивает слёзы.
— Всё в порядке, Самуил Соломонович, — говорит она. — Просто… гормоны, наверное… Можно… можно я это тоже возьму? — она указывает на фотокарточку. — На время. Пожалуйста. Я… я потом верну.
— Возьми, конечно, — тут же соглашается Самуил Соломонович. — И вообще… пойдём… пойдём пить чай.
Она кивает, вытирая глаза тыльной стороной ладони.
Только сейчас она замечает, что огромный полосатый кот Оскар назойливо трётся о её ногу.
Похоже, он окончательно определился в своих симпатиях и теперь снова хочет, чтобы его погладили.
— Что это? — он выразительно смотрит на неё.
Кажется, Каролина переводит дыхание, и Давиду тут же становится стыдно.
Он не должен говорить с ней в таком тоне.
Он не должен ни словом, ни взглядом заставлять её почувствовать себя виноватой.
Давид слишком хорошо знает, что такое чувство вины.
И в его семье этой дряни не будет.
Дело ведь не в том, что это за блокнот (или это записная книжка?) в её руках. А в том, что она очень задержалась и не предупредила, точнее — предупредила, но тогда, когда он уже весь извёлся.
Давид понимает, что ещё совершенно не поздно.
Но это не мешает ему волноваться за неё.
— Это твой отец передал тебе, — отвечает она, и в этот момент ему всё становится ясно.
— Ты была у моего отца?
— Да.
— И поэтому задержалась? — он качает головой. — Слушай, ну чего ты? Ты что, всерьёз думала, что я попытаюсь тебе что-то запретить?
— Я думала, что тебе это не понравится, — отвечает она, и он понимает, что это чистая правда. — К тому же, я… я не знала, чем этот разговор закончится.
Он вздыхает:
— Хочешь нас помирить. Я так и думал.
Она смотрит ему в глаза:
— Да, хочу. Потому что вижу, как это тебя разрушает, — взглядом она указывает на потрёпанную записную книжку, которую до этого положила перед ним. — Это тебе. Я думаю, тебе стоит это прочитать, — она касается его руки. — Я пойду с Джейн погуляю немного. Не волнуйся, я не устала и нормально себя чувствую. И я не стану гулять долго.
Он смотрит на неё. Пальцы его нервно стучат по обложке записной книжки.
— Он ведь покормил тебя ужином, да?
Она кивает:
— Да. Я собиралась ограничиться чаем. Но отказаться было невозможно, — она легко улыбается. — Твой отец прекрасно готовит.
— Знаю, — отвечает он с едва заметной усмешкой. И добавляет: — Это давно.
Она легко гладит его по руке и выходит в коридор. Он слышит, как она надевает поводок на собаку, а затем выходит, захлопнув дверь.
Он открывает записную книжку, и у него тут же перехватывает дыхание.
Давид видит почерк. Знакомый почерк.
И знакомые рисунки…
…то есть, нет. Конкретно этих рисунков он, разумеется, видеть не мог.
Но стиль перепутать невозможно.
Он узнаваем.
Узнаваем до боли.
Мать всегда любила рисовать.
Дрожащими руками он начинает перелистывать страницы.
Там снова рисунки. Много рисунков.
Большинство из них — страшные. На них изображены какие-то монстры, уроды, безобразные, мерзкие твари…
…и то, что он бы назвал сущности.
Некоторые страницы исписаны полностью и рисунков там нет. В них на русском языке описана какая-то повседневная ерунда. Время от времени встречаются рассуждения о том, как мать рада снова вернуться в Ленинград. Одна запись начинается со слов «Кажется, он снова хочет развестись…» — но большая часть страницы вырвана, и отчего-то Давида это даже радует.
Это точно не то, что он хотел бы сейчас читать.
Страницы со страшными рисунками появляются внезапно — как будто посреди этих повседневных историй.
Записей там мало. Все они на идиш.
Zey redn tsu mir[2].
Zey zenen tsurik[3].
Ikh ken zey vider hern[4].
В самом низу страницы красным карандашом мелким почерком написано:
Zey viln az ikh zol im hrgenen[5].
Его челюсти нервно смыкаются, и Давид физически ощущает, как играют желваки.
Его мать вела дневник. Отец его нашёл после её смерти.
Выходит, так?
Зачем он отдал его Каролине? Затем, чтобы он, Давид, прочитал, как сильно мать его ненавидела?
Он отбрасывает дневник в сторону, и в этот момент из него выпадает конверт.
Конверт, который тоже явно пожелтел от времени.
Некрупным, аккуратным почерком матери на нём написано:
Давиду
Он хватает конверт и быстро, едва не сминая, открывает его.
Руки вновь начинают дрожать.
Он разворачивает письмо — едва случайно не надорвав, и взгляд его упирается в самые первые слова на верху страницы.
Слова, от которых ему едва ли не физически становится больно:
Мой маленький царь Давид!
Взгляд его будто прилипает к строчкам и больше от них не отрывается.
До самого конца.
Мой