class="a">[99].
Рис. 12. И. Босх. Смерть скупца. 1490–1500 годы. Масло, дерево. 91 х 31 см. Воспроизводится с любезного разрешения Национальной галереи искусств, Вашингтон, округ Колумбия
С подъемом капитализма в Европе XVIII века желание иметь деньги в политическом дискурсе постепенно стало нормализоваться, приняв менее эмоциональную и более рациональную и якобы безобидную форму «интереса» [Hirshmann 1977: 41].
Скупец тем не менее продолжает появляться в литературе как вызов этой кажущейся нормализации. Хотя Маркс с осторожностью замечает, что иррациональное накапливание денег скупцом («собирателем сокровищ») делает его не настоящим капиталистом, а «помешанным капиталистом» [Маркс 1960: 164], писатели зачастую прибегали к этому образу в изображениях капиталистов, преобразуя этот докапиталистический типаж в представителя новой эпохи. Концептуальное различие между христианской алчностью и еврейским ростовщичеством ушло в прошлое, и от мольеровского Гарпагона до героев Бальзака и Диккенса (папаша Гранде, Гобсек, Скрудж) некогда не расположенный к риску скупой принял вид стремящегося к прибыли предприимчивого инвестора, процентщика или банкира, который либо водит компанию с евреями, либо сам является евреем или, по меньшей мере, носит ветхозаветное имя и питает примечательную нелюбовь к Рождеству (ср. имя и историю Эбенизера Скруджа)[100]. Эта история смещения морального и религиозного порицания (и нетерпимости) превращает скупца, который изначально воспринимался как универсальный (пусть даже и мужской) тип, в живое напоминание о том, как страсти и отношения к ним меняются с течением времени. Таким образом, скупец обретает особую убедительность для любого писателя, который хочет подвергнуть сомнению предвзятые представления о деньгах, одержимых ими типах людей или значение типа как такового.
Метатипический потенциал образа скупца усугубляется его собственным страстным аккумулированием типов[101]. Происходя от греческого голос, (удар’, ‘давление’, ‘образец’), слово тип изначально обозначало действие при чеканке монет или оттиск, полученный в результате этого действия. Точно так же и термин «характер» произошел от греческого обозначающего либо штамп для оттисков, либо сам такой оттиск. Будучи одновременно и средством производства, и его результатом, тип и характер превращают металл в деньги и узаконивают это превращение. Подчеркивая аналогичное действие при создании литературных персонажей, которые одновременно получают и передают свое значение посредством типографской печати, Феофраст (371–287 годы до н. э.) навсегда объединил чеканный язык легенды монеты и психологического письма в своих знаменитых «Характерах»[102]. Каждый из изображенных персонажей предлагает унифицированный вид порока, и эти очеловеченные абстракции веками имели хождение в семиотической экономике европейской литературы. Но после энергичного возрождения классических типов в неоклассицизме XVII–XVIII столетий модель личностных особенностей человека, которую они воплощали, начала терять свою «стоимость».
Мы видим эту переоценку классических типов в эссе Ш. Нодье «Типы в литературе» («Des types en litterature», 1830), которое принесло немецкое романтическое понимание типа и во Францию, и в Россию. Нодье начинает с различения классицизма и романтизма, исходя из их подхода к типам: классицисты постоянно воспроизводят типы Античности, в то время как романтики открывают современные. Согласно Нодье, Гамлет воплощает в себе страсти и проблемы Средневековья, Вертер представляет собой памятник европейской истории конца XVIII века, а многие персонажи Рабле – это «по существу, реальные персонажи, социальные валюты ума [monnaies sociales аи titre et аи coin de notre esprit], которые каждый день проходят через наши руки, но первым их отштамповал Рабле» [Nodier 1830: 188–190][103]. Развивая далее аналогию между типами и денежными единицами в связи с Рабле, Нодье отмечает, что, поскольку персонажи Руссо требуют напрячь воображение, они не типы, а подделки:
Типы, которые трудно себе представить, не только дефектны и неправильны, но еще и фальшивы. Это не типы, а обладающие подобием болванки, чья фиктивная стоимость развеивается в прах при первом же прикосновении пробирщика» [Nodier 1830: 193].
Однако, признавая существование фальшивок, Нодье не принимает их всерьез как легко узнаваемые. Важно, что в этом смысле денежная стоимость прочно удерживает позиции образа опознаваемой истины. Страсти и воплощающие их типы исторически обусловлены, как и монеты, которые чеканят в том или ином владении; однако для Нодье эта обусловленность и поддерживаемая ею аналогия с деньгами подтверждают их ценность.
Принимая многие формулировки ранних критических работ Нодье, создатель теории типического в русской литературе Белинский оставляет деньги за пределами дискуссии. Подобно Нодье, Белинский призывает писателей изображать типы, показывающие, как формируется характер в тех или иных национальных или социальных условиях[104]. Как показано в его основополагающей статье «Литературные мечтания» (1834), Белинский считал эту задачу особенно значимой в России: «Что такое народность в литературе? Отпечаток народной физиономии, тип народного духа и народной жизни; но имеем ли мы свою народную физиономию? Вот вопрос трудный для решения». Согласно Белинскому, обрисовать «народную физиономию» в русской литературе сложно, поскольку европеизация обезличила элиту, истинную «голову» на «теле» нации [Белинский 1953: 92]. Тем не менее Белинский верил в существование русской народности и вскоре обрел в произведениях Н. В. Гоголя подтверждение того, что ее можно выразить словами. В своей статье о Гоголе 1835 года Белинский провозглашает Пирогова из «Невского проспекта» (1835) «типом из типов, первообразом из первообразов» и считает его представителем «целой касты, целого народа, целой нации» [Белинский 1953: 296]. Если учесть обесценивание российских денег во второй четверти века и тесные ассоциации между типом и народностью у Белинского, неудивительно, что он не последовал примеру Нодье и не уравнял тип и деньги. Это подорвало бы ценность как понятия типа, так и народности – двух наиболее лелеемых, хотя и ускользающих от понимания культурных ценностей эпохи. Действительно, Пушкин, Гоголь и Достоевский используют деньги именно как средство исследования типа и его значимости в русской литературе.
Тип накопителя и накопление типов
Подобно французским медицинским и нарративным моделям амбиции, которые мы анализировали ранее, тип скупца был иностранным заимствованием, которое в России обрело новое значение. Хотя стремление к деньгам противоречит таким ортодоксальным ценностям, как аскетизм и «вручение себя» [Лотман 1993:345–355], тем не менее в силу того, что Русская православная церковь не развивала эквивалента семи смертных грехов католицизма, она не уделяла особого внимания алчности как греху более тяжкому, чем прочие. В качестве литературного типа скупец приобрел значимость в России только по мере того, как (нео) классические басни и комедии начали переводить (или адаптировать) с греческого, латинского, французского и немецкого языков в XVII–XVIII столетиях[105]. Вслед за многочисленными русскими переводами Эзопа, Федра и Лафонтена русская басня начала процветать как поэтический жанр в XVIII – начале XIX веков [Степанов 1977: 5-62]. Разнообразные басни о скупцах присутствуют