Здесь Фейербах следует диалектике Гегеля и гегельянству, где Сын, полностью выполняющий волю Отца, и должен стать истинным центром бытия, как отстоявший свое самостояние при полном подчинении воле Отца и тем самым открывший не ситуативную, а сущностную свободу бытия.
Поэтому утверждение, будто воплощение есть факт чисто эмпирический, или исторический, обнаруживающийся только в откровении божественном, есть проявление самого нелепого религиозного материализма. Воплощение это заключение, основанное на вполне понятной предпосылке. Но нельзя также объяснять воплощение чисто умозрительными, т. е. метафизическими, отвлеченными причинами, потому что метафизика относится только к первому лицу, которое не воплощается и не является лицом драматическим. Такая дедукция оправдывалась бы только в том случае, если бы мы сознательно выводили из метафизики отрицание метафизики.
Драматический – не в смысле «переживающий жизненную драму», но в смысле «способный участвовать в действии». Бог Отец только заявляет свою волю (здесь убеждения Фейербаха близки деизму, учащему об однократном участии Бога в жизни мира, при сотворении), а Бог Сын до конца участвует во всех перипетиях такой драмы человеческой воли.
Из этого примера видно, насколько антропология отличается от умозрительной философии. Антропология не видит в воплощении особой, необычайной тайны, подобно ослепленной мистическим призраком умозрительной философии; она, напротив, разрушает иллюзию, будто в воплощении заключается особая, сверхъестественная тайна; она критикует догмат и сводит его к его естественным, прирожденным человеку элементам, к его внутреннему началу и средоточию – к любви.
Догмат говорит двояко; о Боге и о любви. Бог есть любовь. Но что это значит? Разве Бог есть нечто отдельное от любви, отличная от нее сущность? Разве это определение Бога не похоже на то, как мы определяем какого-нибудь человека, восклицая о нем в порыве страсти: «Это – сама любовь». Разумеется, иначе нужно было бы упразднить имя Бог, которое обозначает особое, индивидуальное существо, субъект в отличие от предиката. Следовательно, любовь рассматривается как нечто особое: Бог послал из любви своего единородного сына. Таким образом любовь отодвигается на задний план и обесценивается благодаря неясному, второстепенному имени Бог. Любовь становится индивидуальным, хотя и определяющим сущность качеством; и благодаря этому она приобретает для ума и сердца, в объективном и субъективном смысле, значение только предиката, а не субъекта, не субстанции. Она становится в моих глазах второстепенной вещью, акциденцией: то она кажется мне чем-то существенным, то снова теряет для меня значение. Бог представляется мне не только в образе любви, но и в образе всемогущества, в образе темной силы, силы, не связанной любовью, силы, свойственной в такой же степени демонам и чертям.
Иначе говоря, Фейербах предлагает понимать любовь не как мотив к действию, неизбежно случайный, а как родовую сущность человека, которая необходима так же, как необходимы мы для самих себя.
Пока любовь не возвысится на степень субстанции, сущности, до тех пор за нею будет укрываться субъект, представляющий из себя нечто помимо любви, какое-то безжалостное чудовище, отличаемое и действительно отличающееся от любви, демоническое существо, фантом религиозного фанатизма, которому доставляет наслаждение кровь еретиков и неверующих. Но тем не менее сущность воплощения заключается в любви, хотя и затемненной мраком религиозного сознания. Любовь побудила Бога к обнаружению своего божества. Самоотречение Бога вытекает не из его божественности, как таковой, в силу которой он является субъектом в предложении: Бог есть любовь, а из любви, из предиката; следовательно, любовь выше, сильнее и истинное божества. Любовь побеждает Бога. Любви пожертвовал Бог величеством Бога.
Фейербах приспосабливает к своей философии учение о кенозисе (умалении) Бога-Сына: при воплощении Он приобрел всю ограниченность человеческой природы: голод, жажду, чувство боли, недомогания и болезни и т. д. Объяснить кенозис можно только тем, что любовь жертвенна и готова к самопожертвованию в любом объеме.
Но какова была эта любовь? Чем она отличалась от нашей любви, которой мы жертвуем всем? Была ли это любовь к себе, к себе как к Богу? Нет, это была любовь к человеку. А разве любовь к человеку не есть любовь человеческая? Могу ли я любить человека не человеческой любовью, не той любовью, какой он любит сам, когда любит действительно? Иная любовь может быть свойственна только дьяволу. Ведь дьявол тоже любит человека, только не ради человека, а ради себя, т. е. из эгоизма, с целью возвеличить себя, расширить свою власть.
Дьявол – этот библейский образ буквально означает «клеветник, сутяга, доносчик», то есть существо, которое как бы «подставляет» человека перед Богом. В дьяволе вполне можно видеть образец эгоистических желаний человека, которые всегда на практике подставляют окружающих людей.
Но Бог любит человека ради человека, т. е. он желает сделать его совершенным, доставить ему счастье и блаженство. Следовательно, Он любит человека так, как истинный человек любит себе подобных. Имеет ли вообще слово «любовь» множественное число? Не все ли виды любви одинаковы? Если без всяких дополнений, без различия любви божественной и человеческой. Ибо хотя среди людей и встречается иногда любовь корыстная, тем не менее истинная, достойная этого имени человеческая любовь всегда приносит свои интересы в жертву другому. Кто же наш спаситель и примиритель? Любовь или Бог? Любовь, потому что мы спасены не Богом как таковым, а любовью, которая выше различия между божественной и человеческой личностью. Бог отрекся от себя ради любви, и если мы не принесем Бога в жертву любви, то принесем любовь в жертву Богу и найдем в Нем, несмотря на предикат любви, злое существо религиозного фанатизма.
Счастье и блаженство в классической этике различаются: счастье предусмотрено природой как осуществление целостности бытия (скажем, цветок «счастлив», когда расцвел, растение «счастливо», когда принесло плод), тогда как блаженство – особая отмеченность Богом или богами, особое внимание к тебе Бога или богов, не обязательно покровительственное, но всегда деятельное.