Я видела их, этих несчастных шестиклассников, годом ранее.
В нашей школе таких классов было целых четыре, и при внимательном рассмотрении со всей очевидностью следовал вывод, что положение в каждом из них одинаково драматическое: поистине душераздирающее.
Порой из-за болезненного, тайного садистского интереса, который я всегда питала к отвратительному, я садилась на перемене на подоконник в конце длинного коридора нашей секции и смотрела, не веря своим глазам и испытывая отвращение, на дверь шестого «В» класса.
Все стоят в ожидании, пока дежурный учитель разрешит сесть, а значит, хотя бы отчасти скрыть неловкое положение, в котором они оказались, потому что чудовищная диспропорция в росте между учениками, сидящими за первыми и последними рядами парт, разительно бросается в глаза.
В шестом классе эта разница в росте между детьми, сидящими перед кафедрой, и теми, кто находился в последнем ряду, превращалась в настоящую пропасть.
Воображаемая прямая, которую я мысленно проводила над их головами, составляла весьма приличный угол.
Если учесть, что при таком сильном внешнем различии столь же велико оказывалось и различие духовное, то подобное принудительное соединение становилось не только неприличным, но и безнравственным.
Что тут ещё скажешь.
При условном возрастном цензе для каждого класса никто не учитывал, что не всем детям в шестом классе исполнилось двенадцать лет, что кому-то лишь совсем недавно стукнуло одиннадцать или, напротив, уже тринадцать.
Ничтожная, казалось бы, разница в пределах человеческой жизни, но настолько отчаянно важная в этот конкретный жизненный момент, что превращала обычный шестой класс средней школы в некий нездоровый круг, где дети с замедленным или ускоренным развитием, грешившие против времени из-за недостатка или, напротив, избытка способностей, осуждались за то, что не шли в ногу со всеми — то запаздывали, то забегали вперёд и никак не попадали в общий ритм.
В этом, собственно, и заключалась вся драма: никто в таком классе по вине друг друга не чувствовал себя на месте, ни дивные нимфы и шалуньи, ни нечисть из циклопов и уродов.
Ожидать, что проблема так или иначе разрешится к утру, когда нужно отправляться в школу, не приходилось, по этому я незамедлительно попыталась справиться с ней сама.
Я включила свет и подошла к зеркалу, желая убедиться, что смогу это сделать. Внимательно и критически осмотрела себя спереди, сзади и в профиль. Особенно в профиль.
Не было никаких сомнений: мне всё те же одиннадцать лет, и я всё такая же тщедушная, как и прежде. Метр и тридцать сантиметров идеально ровной перламутровой бледности, на которой пылают огромные, чёрные, как само зло, глаза. Я выглядела крохотной и изящной, как насекомое. Было бы просто грешно не порадоваться такому бесстыдному везению.
Ещё оставалось время поблекнуть идеалам.
Чтобы заменить воинственные крики лёгкими вздохами.
Чтобы превратить всю гамму разноцветных впечатлений — от чёрного, как смола, отчаяния до зелёного, подобно изумруду, ликования — в унылую, словно серая пыль, тоску.
Я вернулась в постель, приняв твёрдое решение.
В обмен на мой шестой класс Мария потребовала, чтобы отныне и во веки веков я никому ни словом не обмолвилась про все рекламные ролики, которые она позволит снимать в нашем доме.
Либо соглашаюсь, либо отправляюсь в школу.
Несмотря на явно завышенную ставку, которая оказалась к тому же ещё неприличнее из-за условия, согласно которому я должна была каждый день, включая субботу, пять часов заниматься с преподавателем, я согласилась на этот шантаж.
Людовика по медицинским показаниям в школу не пойдёт ещё неизвестно сколько времени, а Ноэми пришлось вернуться в пятый класс, потому что из-за испанского языка она провалила все экзамены.
Не согласись я на условия Марии, то оказалась бы в шестом классе, в этой геенне огненной, совсем одна.
Я не могла позволить себе ставить вопрос принципиально.
«Зубной порошок Белоснежный. Улыбнись жизни, и жизнь улыбнётся тебе».
Договорившись однажды о нашем главном do ut des[14], мы перешли к деталям. Ни я, ни Мария ещё никогда не делали таких ставок, поэтому следовало отнестись к ним со всем вниманием.
После целого дня переговоров и нескольких дней привыкания моя новая жизнь сделалась такой, какой ещё никогда не бывала до сих пор: воплощением изнеженности.
Утром я занималась с месье Юбером, на радость бабушке, после обеда отправлялась поиграть пару часов с мамой, а вернувшись домой, делала уроки. Вечерами бабушка часто водила нас в театр. Когда я укладывалась спать, отец желал мне спокойной ночи по телефону.
И если дни моих сверстниц бежали один за другим под барабанную дробь военных маршей, то мои сменяли друг друга в ритме менуэта.
Таким образом, пока они тратили все свои силы на выживание, я использовала свои на всевозможные развлечения.
Бесстыдное благополучие, в каком я пребывала, и полнейшее отсутствие необходимости что-либо делать приводят, как свидетельствует история всех уважающих себя цивилизаций, ещё до падения нравов к расцвету искусств. Там, где раньше господствовало оружие, теперь властвовала риторика — наука о красноречии, возникшая ещё в античные времена в школах софистов, где обучали ораторскому искусству, построению выразительной письменной и устной речи.
Не имея больше никакой необходимости что-либо говорить, я смогла посвятить себя исключительно тому, как следует говорить. Не заботясь о каком-либо содержании, я научилась получать удовольствие от самого звучания слов, которое предшествует их пониманию или даже исключает его.
Адинатон[15], просопопея[16], зевгма[17], метафора[18], парономазия[19], литота[20], пролессия[21], анафора[22], метонимия[23], гистерон-протерон[24]— виртуозная синтаксическая сложность и изысканность украшений моей речи вскоре граничили с хождением по канату.