— Ваше исследование возможных перспектив, мистер Блаватский, неверно в своей основе. Оно строится на двух допущениях: во-первых, что Земля не испытывает никакой доброжелательности к пассажирам, и, во-вторых, что мои требования к Земле чрезмерны.
— Я готов обсудить эти допущения, — говорит Блаватский, наклоняя свою курчавую голову и выдвигая вперёд квадратную челюсть.
— Помилуйте, мистер Блаватский! — говорит индус, к которому вернулась его прежняя язвительность. — Тут и нечего обсуждать! Доброжелательство Земли является в нашей задаче величиной неизвестной! Окончательная судьба пассажиров — тоже. Впрочем, само слово «пассажир» [20] — оно очень двусмысленно! И как прекрасно оно выявляет всю ненадёжность и хрупкость вашего допущения!
Говоря это, он обводит круг глазами и — чего он давно уже не делал — внезапно придаёт своему взгляду максимальную напряжённость. Эффект наступает мгновенно. Я чувствую, как меня захлёстывает тоска, которая, может быть, даже хуже смертной тоски, ибо она остаётся смутной, расплывчатой, ни к чему конкретному не привязанной — и при этом она так сильна и коварна, что с головы до пят насквозь пронизывает моё тело. Отвратительная минута. Только этим эпитетом могу я обозначить ощущение, которое я испытываю. Оно, повторяю, ни с чем определенным не связано, разве что с той интонацией, с какой индус произнёс слово «пассажир», и с тем семантическим зарядом, который он в него вкладывает.
— Ну хорошо, — говорит поспешно Блаватский, и я вижу, как он моргает за защитным экраном своих очков, — перейдём ко второму допущению; вы наверняка лучше, чем я, осведомлены относительно требований, с которыми вы обратились к Земле.
— Но в моих требованиях, — говорит индус, усмехаясь, — поверьте мне, нет ничего чрезмерного! Вопреки тому, что вы могли предположить, я не требую от Земли никаких жертв! Ни освобождения политических узников, ни внесения выкупа. — И добавляет со странной улыбкой: — Я лишь прошу исправить одну ошибку. Ибо мы с моей ассистенткой находимся у вас на борту по ошибке.
— По ошибке! — восклицает Караман. — Как могу я в это поверить?
— Ну конечно же, по ошибке, — говорит индус. — А вы, мсье Караман, вы — сама логика, как могли вы хоть на секунду предположить, что я пожелал бы отправиться туда, куда вы, по вашему мнению, летите? Ведь я совершенно убеждён, что Мадрапура не существует!
— Тогда куда, по вашему мнению, мы летим? — вопрошает Караман, и губа его так сильно дрожит, что это даже мешает проявиться привычному тику. — Но, пока не получен новый приказ, мы, конечно, летим в Мадрапур! Я решительно отвергаю любую другую гипотезу!
Индус вздёргивает брови и, ни слова не говоря, улыбается со снисходительным видом взрослого, которого забавляет поведение заупрямившегося ребёнка. Должен сказать, что чересчур категоричный тон Карамана, во всяком случае для меня, прозвучал довольно фальшиво.
Индус опять смотрит на часы, но в нём уже не чувствуется никакого нетерпения, никакой возбужденности, словно отсрочка, которую он молчаливо предоставил Мишу, теперь может быть беспрепятственно продлена. Как будто спор с Блаватским вернул ему — совершенно непостижимым для меня образом — надежду, что Земля примет его ультиматум. И, однако, единственная новая деталь, которая обнаружилась в ходе этой короткой дискуссии: ошибка индуса при посадке на самолёт, скромность его требований к Земле, — является новой только для нас. Для него здесь нет ничего нового, нет ничего, что вдруг могло бы так твёрдо уверить его в успехе предпринятой им попытки.
Однако эта его уверенность не разряжает царящего в салоне напряжения. Набросанный Блаватским сценарий дальнейшего разворота событий, оставив равнодушным индуса, повёрг нас в леденящий ужас, и в нас, пробивая себе дорогу сквозь пласты угрызений совести и стыда, начинает шевелиться мысль, что принесение в жертву Мишу в конечном счёте звучит похоронным звоном и для нас.
Так, без единого слова с той и с другой стороны, без реплик a parte, произносимых внутри нашего круга, проходят две или три бесконечно долгих минуты. Потом индус поднимает голову и говорит своей помощнице на хинди:
— Ну, что они там делают?
Она отрывает глаза от угла занавески, оборачивает к нему искаженное презрением лицо и произносит на хинди одно только слово; я не понимаю его, но смысл его благодаря её мимике вполне очевиден.
Она добавляет, по-прежнему на хинди:
— Все западные женщины суки.
Это не нравится индусу. Он надменно хмурит брови и с таким видом, будто напоминает своей ассистентке азбучную истину, говорит ей:
— Все женщины суки.
— Я не сука, — величественно выпрямляясь, возражает она.
Индус обволакивает её ироническим взглядом.
— Что ты станешь делать, если тебе придётся через несколько минут умереть?
— Предамся медитации.
— О чём?
— О смерти.
Индус глядит на неё так, словно его отделяют от неё столетия мудрости, и торжественно изрекает:
— Физическая любовь — тоже медитация о смерти.
В это мгновенье ассистентка перехватывает мой устремлённый на неё внимательный взгляд и гневно говорит:
— Будь осторожен, этот хряк с обезьяньим лицом понимает хинди.
Индус поворачивается ко мне.
— Поверьте, — говорит он по-английски, и в его мрачных глазах вдруг вспыхивают искорки, — я не разделяю того мнения о вас, которое выразила моя ассистентка.
С той поры как он поймал меня на плутовстве с бюллетенями, его отношение ко мне перестало быть враждебным. Его глаза снова начинают искриться. Он продолжает по-английски с абсолютно безмятежным видом, словно всё, что произошло за последние минуты, больше не в счёт, и тоном — неожиданным с его стороны — доверительного разговора мужчины с мужчиной:
— Моя ассистентка гораздо более страстная натура — она одержима ненавистью.
— А! — внезапно кричит ассистентка, вздымая свой пышный бюст, словно ей не хватает воздуха.
Она вытягивает руку, указывая на что-то пальцем, и, выпучив глаза, широко разевает рот, из которого не вырывается ни единого звука.
— Вот тебе раз, — говорит индус голосом резким, точно удар хлыста.
И тут язык ассистентки будто мгновенно развязался. По-прежнему тыча указательным пальцем куда-то вперёд, она в безумном возбуждении принимается кричать на хинди:
— Гляди! Гляди! Там что-то есть! Там! Там!
Индус оборачивается, а я поднимаю глаза. По обе стороны от занавески кухонного отсека, на перегородке, отделяющей нас от него, загорелись световые табло, и они преспокойнейшим образом, словно речь идёт о самой обычной промежуточной посадке, на двух языках объявляют: