– Бывало, – ответил он. – В таком случае я голосовал левой рукой.
– Ого! – От неожиданности я захохотал. – Просто здорово!
– Врете ведь, Пиль, – сказала Фрина с ленивой усмешкой.
– Скорее – интересничаю, – возразил он с невозмутимым видом. – Разумеется, Стален Станиславович, голосовал я всегда правой рукой, причем без колебаний и раздумий.
Сейчас, четверть века спустя, я думаю, что оба его ответа, лживый и правдивый, говорят о гомо советикус – в том числе о шестидесятниках-семидесятниках – больше, чем многие научные исследования о той эпохе.
– А вон где-то там, – сказала Фрина, показывая рукой на старинное двухэтажное здание, от которого нас отделяла ограда, – похоронен мой дед. Он был профессором Духовной академии… преподавал естественно-научную апологетику, дружил с Флоренским, ходил в обносках, жалованье раздавал нищим и пьяницам… и похоронили его в самом скромном гробу… а в восемнадцатом кладбище уничтожили… папа говорил, что у деда были розовые зубы…
– Это резорцин-формальдегидная паста, которую использовали при пломбировании зубов, – сказал Пиль. – Эта паста окрашивала зубы в розовый цвет.
На обратном пути мы обсуждали статьи Георгия Федотова о специфике русского понимания свободы, а потом зашла речь о западном и русском христианстве.
– Мне кажется, – сказал Пиль, – американцы в большей степени остались верны духу христианства, чем русские. Американец считает, что надо измениться самому, чтобы изменить систему, а мы предпочитаем изменить систему, лишь бы не меняться…
– Вы, конечно, утрируете, Казимир Андреевич, – сказал я.
– Скорее – пытаюсь быть доходчивым, – мягко возразил он. – Излагать ясно, точно, сжато – разве это не первая заповедь беллетриста?
Еще из того вечера запомнился разговор о Сталине – такие разговоры тогда возникали часто без повода и почти на каждом шагу.
– Достоинства и недостатки Сталина – это достоинства и недостатки двадцатого века, полученные в наследство от века девятнадцатого, – сказал Пиль. – Об этом довольно точно сказано у Элиота: «Подмена Воплощения Обожествлением, идеей о том, что, реализуя заложенные в нем возможности, человек сам становится Богом, с неизбежностью ведет от преклонения перед героями к преклонению перед диктатурой». Впрочем, это скорее про общество, про дух времени, чем про самого Сталина. А так-то, конечно, он был типичным интеллигентом того времени, пораженным язвой справедливости… из тех семинаристов, о которых старец Варсонофий Оптинский писал: «Революция в России произошла из семинарии. Семинаристу странно, непонятно пойти в церковь одному, встать в сторонке, поплакать, умилиться, ему это дико. С гимназистом такая вещь возможна, но не с семинаристом. Буква убивает». Сталин лучше многих понимал букву, а дух времени чувствовал лучше всех… мне кажется, его дух и дух времени были одной природы…
После нескольких встреч я попытался собрать черты и речи гологолового в целостный образ, но безуспешно. Он не был многоликим Протеем – он был юродивым, нечитабельным персонажем, как шут, бес или животное.
Гологоловый играл, играл, играл и не собирался останавливаться.
Похоже, игра была не первой или второй его натурой, а единственной.
Все как было, так и осталось вязким, мутным, неопределенным, недосказанным, двусмысленным, мучительным, потому что я не понимал главного – зачем Пилю Фрина, а ей – он? Что их связывало? И какую, черт возьми, роль в этой таинственной истории играл доктор Лифельд? Всякий раз, когда Фрина и Пиль уединялись, чтобы заняться «важным делом», третьим в их компании был Лифа.
А уединялись они все чаще, иногда даже не выходили к ужину.
Глава 17,
в которой говорится о слесарном молотке, восьмикилограммовой гантеле и несвоевременном расстройстве кишечника
Сегодня я просматривал в интернет-архивах газеты четвертьвековой давности, пытаясь вспомнить, когда же, в какой именно день умер Пиль.
Похоже, это случилось 2 февраля 1992 года, в воскресенье.
Именно в тот день во время дебатов в Верховном Совете Егора Гайдара назвали политэкономом из кулинарного техникума. А еще газеты писали о визите Ельцина в США, где была подписана декларация об окончании холодной войны; об одиннадцати тысячах российских рабочих, которые получили официальное право стать гастарбайтерами в Германии; о войне в Нагорном Карабахе и Югославии; о возможности отмены хрущевского указа 1954 года о передаче Крыма Украине; о бегстве российских немцев из России; о московском искусствоведе, который в пять утра покупал молоко в магазине, чтобы через час продать его на рынке втрое дороже; о стремительной люмпенизации населения…
В моей памяти, однако, остался только долгий пустой день, проведенный в Карцере за пишущей машинкой.
Я перечитывал старые рассказы, обдумывал сюжеты новых, долго спал после обеда, пил чай в одиночестве, листал подшивку то ли «New-Yorker», то ли «Times Literary Supplement» за шестьдесят какой-то год, безуспешно пытался насладиться сигарой, обнаруженной в ящике кухонного стола, рано лег в постель, был разбужен Алиной, потом мы долго лежали в сладком тупом оцепенении, пока в дверь не постучал Лифа…
Он был в белой рубашке с закатанными рукавами, забрызганной чем-то черным.
Наскоро одевшись, мы прошли за ним в спальню Фрины.
Лифа отодвинул створку ширмы, пригнулся и шагнул в открытую дверь, о которой я и не подозревал.
Мы последовали за ним – вниз по лестнице, закручивавшейся влево, и оказались в огромной комнате, посреди которой на полу лежал голый Пиль. Скомканная простыня прикрывала его пах.
Я не мог отвести взгляда от его необыкновенно длинных пальцев на ногах и круглых желтых пяток.
Лифа присел на корточки и расправил простыню так, чтобы она скрывала все тело.
И только тогда я взглянул на Фрину.
Она сидела в кресле, закинув ногу на ногу, и курила, стряхивая пепел на ковер и глядя сквозь нас.
На столике рядом с креслом поблескивали какие-то ампулы, шприцы, пузырьки, пинцет, валялись клочья ваты, бинты, желтые резиновые трубки…
Я опустил взгляд и вздрогнул – на полу сбоку от кресла лежал молоток.
Это был обыкновенный слесарный молоток – с захватанной деревянной рукояткой и небольшим массивным бойком. Такие молотки были, наверное, почти в каждой семье. Такой был у отца, загонявшего в бетон гвозди, чтобы повесить на стену репродукцию «Трех богатырей», переезжавшую с Дальнего Востока в Прибалтику, из Ташкента в Кумский Острог. В последние годы она висела в родительской спальне, и именно под ней отец и умер…
Но сейчас обычный молоток – этот молоток показался мне неуместным в роскошных покоях, как опасное и уродливое насекомое среди драгоценностей.
– Стален! – услышал я голос Алины. – Ты меня слышишь, Стален?
– Слышу, – сказал я, едва ворочая пересохшим языком. – Слышу, конечно…