В Бордо даже арт, всеядный и вездесущий, не выглядит как дежурное мероприятие на модную тему. Тут редко бывают выставки обо всем и ни о чем. Иногда местным проектам может не доставать оригинальности, но они никогда не округляют искусство и человека до абстрактных величин и никогда не бывают банальными. В Бордо есть своя региональная живопись: несколько поколений пейзажистов, которые рисуют город и рыбацкие деревушки на Атлантике. В прошлом веке одним из таких ярких бордосских художников был Эдмон Буассоне. Его картины – как раз про местную жизнь: укромные уголки в центре, собор, бухты, застроенные рыбацкими домиками, где хранятся лодки и металлические пластины, на которых растят устриц /ил. 134–136/. Буассоне удавались симпатичные экспрессионистские виды деревушек где-нибудь в районе станции Гужан-Местрас. Туда стоит съездить, чтобы увидеть места, где бордосцы находят для себя отдушину. Да и чтобы просто погулять по Атлантике. Океан везде разный. В этих краях он приветливее, чем на побережье Бретани. В безветренный солнечный день океан может показаться даже идиллическим и уютным. В одном из рыбацких домиков вам обязательно нальют домашнего белого вина и подадут свежайшие устрицы, ломоть пшеничного хлеба с поджаристой коркой и кубик солоноватого масла. И будет это хорошо!
За живописцами, регулярно выезжавшими сюда на пленэр, сюда потянулись фотографы охотиться на genius loci. Иногда на сильно увеличенных отпечатках проступают контуры едва видимого улыбчивого существа.
В этой инерции, заразительной и завораживающей своим спокойствием тех, кто приезжает сюда увидеть еще одну Францию, есть простая правда обычной жизни. Кому-то важно успеть ответить на все вызовы современности, а кому-то быть мучеником моды вовсе не по душе, но куда интереснее жить своей жизнью, чтобы продолжалось то, что было здесь всегда. Это ведь тоже подлинный гуманизм, пусть он и не совсем похож на то, чем так дорожил и что так любил Монтень. Это похожая история, происходящая по соседству со знаменитой башней философа.
Ла-Рошель – остров Ре
один прекрасный день найдется богатырь, который напишет книгу о русской красоте. Скажет в ней и о безграничности нашего заовидья, о его омуте и бездне, о его лихе, шири и далях, о его беспечности и раболепстве, о его воле и пьяных слезах. Где пределы нашим необозримым просторам, – невдомек ни казаку, ни ненцу, ни черемису, ни всем тем иванам и абрамам, которых мадам де Сталь хотелось поскрести, чтобы найти татарина. Конца края не видно русской красоте.
Долгое время мне казалось, что у Франции, не обремененной гигантской территорией, нет этого русского упоения пространством – возможно, единственного, что способно связать воедино наш хаос ландшафтов. Я думал, что в этой большой, но не теряющейся в азиатских просторах или во льдах Ледовитого океана стране полутораглазым стрельцам не бывать, потому что здесь нет надобности испытывать пределы. Шири и дали здесь не застят сознание и не растворяют жителей в бесконечности степей, лесов и гор. Так я рассуждал, считая, что здесь все надо придумывать самому, искать свое место в пейзаже. И если все обстоит именно так, то по большому счету не важно, где край этой земли. В ней соседствует много разных жизней. Есть глухие местечки на Ла-Манше. Есть Брест – это ну очень далеко, три часа на поезде. В Ницце – особенный уголок. Граница с Германией ходит ходуном. Беарн – сам по себе, ни вашим ни нашим. Хорхе Луис Борхес любил подробно разъяснять, каких он кровей, чтобы не сеять национальную рознь хотя бы внутри себя. Он креол, по бабушке англичанин, выросший в Женеве, в Женеву же вернувшийся в старости. Он из старого аргентинского рода, в котором были известные военачальники и в котором все испанское всегда считалось ущербным. Борхес говорил, что испанская культура создана ассимилировавшимися евреями и арабами (за редким исключением типа Сервантеса, что только подтверждает правило). Борхес, писавший по-испански с англо-саксонским занудством и до обморока выверенным французским esprit, провозглашал себя беарнийцем, то есть баском, который при любом удобном случае покажет, почем фунт лиха и французам, и испанцам. Беарн – тоже не край Франции, а глухие гористые места, где только эхо отзывается в эхе.
| 137 | Ла-Рошель жил обычной каникулярной жизнью
Все убеждало меня в том, что русскую беспредельность лучше оставить при себе. Однако та настойчивость, которую иностранцы иногда справедливо воспринимают как бестактность, привела меня в конечном счете в Ла-Рошель. Очень хотелось увидеть еще раз океанское побережье, не похожее ни на Бретань, ни на места под Нантом, ни на берег Жиронды. Хотелось побывать не в порту, не в рыбацкой деревне, не на курорте, а там, где от океанского простора захватывает дух. Неужели Атлантика везде такая же обустроенная, как пляж в Остенде, как набережная в Триесте, как наша Маркизова лужа? Были опасения, что меня ждет убегающий за горизонт каменистый берег, облепленный морской капустой, как на Белом море, где я бывал в юности. Несколько шагов – и ты поскальзываешься и, если приземлиться удалось без серьезных увечий, пристраиваешься между камнями, чтобы наблюдать за плесканием мутно-серой жижи, которая того и гляди плюнет в тебя склизкой гнилью. Была также опасность, что город и окрестности будут осаждены Д’Артаньянами и компанией. Однако надежда увидеть край, где закругляется карта Франции, была гораздо сильней.
Кончился июль. В Ла-Рошель было много туристов, большинство пережидали несколько часов, чтобы поехать дальше, куда-нибудь на побережье или на острова, на пару недель. Некоторые из них выглядели совсем по-деловому, спешили на корабль или обсуждали, как лучше спланировать маршрут. Некоторые наводили справки в туристическом центре, что есть интересного в окрестностях. Другие коротали время до своего рейса, забаррикадировав кафе рюкзаками. Слоняющихся по сувенирным улицам иностранцев было немного, как и автобусов с тургруппами. Эта отпускная суета очень шла городу. Он жил обычной каникулярно-отпускной жизнью, а не распадался на открыточные виды и досуговые зоны /ил. 137/.