Маргарет встала и принялась приводить кабинет в подобие прежнего состояния.
— Оценка и обработка даримого — очень трудоемкое дело. Явно ценная и чистая с точки зрения закона книга может отправиться сразу на полку, но чаще на это уходят месяцы или даже годы. Какие-то хвосты всегда остаются. В случаях вроде уэнтовских, когда дарение сопровождается дополнительными условиями, дело может затянуться на десятки лет. Фактически у Ченовета есть масса причин не вносить эти материалы в каталог, поэтому их хоронят в каком-нибудь склепе с надеждой, что ситуация переменится. Ну, скажем, даритель умрет, а его наследники пойдут на смягчение условий или вообще забудут о сделанном даре. Библиотеки живут долго, а книги от времени только дорожают.
— И вы думаете, что двенадцатый ящик все еще где-то пылится? После пятидесяти-то лет?
— Теперешняя администрация, возможно, даже не знает о его существовании — или намеренно забыла о нем.
Маргарет, мастер бумажных дел, за разговором выравнивала пыльные кипы, расставляла папки в алфавитном порядке и тасовала отдельные листки, как шулер колоду.
— Вы представления не имеете, что хранится в ченоветских подвалах. Сундуки, чемоданы, картонные коробки с любовными письмами и записками, нацарапанными на оберточной бумаге. Все это, как правило, связано с затянувшимися судебными процессами и никогда не проходило официальную инвентаризацию. Книги составляют ничтожную часть этого хлама. Все до потолка забито холстами, бобровыми шкурами, старым огнестрельным оружием, локонами чьих-то волос, и никто не знает, как за этим ухаживать. Однажды мой коллега откопал в углу ветхое кресло и забрал к себе на квартиру. Оно простояло у него полгода, прежде чем он заметил ярлык на спинке: оказывается, оно служило для работы Роберту Льюису Стивенсону. А пару лет назад в одной флорентийской библиотеке нашли прах Данте, который семьдесят лет пребывал на верхней полке в хранилище.
— Отлично. — Эдвард встал. — Просто великолепно. И что же нам делать? Можем мы как-то попасть в Ченовет и порыться там?
Маргарет не ответила, и он только теперь осознал, как она, должно быть, устала. Она стояла с закрытыми глазами, ухватившись за спинку стула, и волосы упали ей на лицо.
— Если книги у них, — механически проговорила она, — то они скорей всего в филиале, в Олд-Фордже. Все лишнее сплавляют туда. — Стул скрипнул под ее весом. — Я поеду туда и найду способ пробраться в подвал.
— Это как же?
— Не знаю.
— Я могу вам помочь, — с полной искренностью сказал Эдвард. Он не хотел, чтобы она занималась этим одна, — ему хотелось участвовать, быть рядом, держать все под контролем, хотя бы под наблюдением, и он боялся, что она поймет, как мало нуждается в его помощи. — У меня время есть, а у вас много своих дел — диссертация там и прочее.
— Кому она нужна, моя диссертация, — отрезала Маргарет.
— А вам разве нет?
Она молча пожала плечами, глядя на закрытые жалюзи.
— На какую она тему? — рискнул спросить он.
— Вы все равно не поймете.
— Попытайтесь все-таки.
Она вздохнула. Эдварда на самом деле не очень-то интересовала тема ее диссертации, но он хотел знать, из-за чего она так рассердилась.
— Ладно. Она называется… — Маргарет откашлялась, пародируя выступающую с докладом школьницу: — «Ученый и джентльмен: Гервасий Лэнгфордский на фоне проблематики истории и историографии средних веков». Рассматривается роль Гервасия в возрождении схоластики на почве Англии второй половины четырнадцатого века, что отмечает переход от позднего средневековья к Возрождению. Гервасий во многих отношениях является аномальной фигурой, дилетантом, занимающимся историей в то время, как…
Здесь Маргарет, к облегчению Эдварда, прервалась.
— Да, это скучно, я знаю. — Вид у нее, к его удивлению, был в самом деле грустный и даже озлобленный. — Даже для моих коллег, а уж они, поверьте, собаку съели на усыпляющих монографиях. Пятьсот листов фундаментальной науки.
— Вы правда написали пятьсот листов? — Эдвард проникся к ней почтением. Сам он в свое время писал только курсовые объемом в двадцать страниц.
Она, кивнув, заправила волосы за уши.
— Полтора года назад. С тех пор я ничего не писала. Заклинило. — Она сердито, как надоедливую муху, смахнула слезу. — Не думала, что такое может случиться. У меня никогда не было проблем с изложением своих мыслей. Никогда.
— Уверен, вы что-нибудь придумаете, — в нежданном порыве сочувствия сказал Эдвард.
Она нетерпеливо потрясла головой.
— Дело не во мне, а в нем. В Гервасии. У меня никогда не было проблем с писанием, — повторила она. — Это с ним что-то не то. Чего-то недостает. Все как будто имеет смысл, но не говорит ни о чем. Чего-то я не схватываю — я просто уверена в этом. — Ее бледные пальцы бессознательно сжались в кулаки. — Только я не виновата. Он сам не хочет мне чего-то сказать. Все, что он говорит или делает, имеет свое объяснение, но в цельную картину не складывается. Но что же, что я могла упустить? — Вопрос был риторический — она сейчас обращалась к другим литературоведам, если не к самому Гервасию. — Оно скрывается где-то там, между словами, между буквами. Почему он умер так рано? Почему сидел в Бомри, не пытаясь вернуться ко двору? Почему он вообще уехал из Лондона? Почему в «Странствии», если его действительно написал он, столько боли и гнева?
— Может, он был самый обычный человек. — Эдвард хотел утешить ее, но почему-то получалось так, будто он дразнит ее, пинает ногами лежачую. Он понимал это, но остановиться не мог. — Никакой не гений. Такой же, как все. Ну, не повезло мужику. Вы сами говорили, что он фигура не первого плана. И жизнь у него была несчастливая.
Она уставилась на него некрасивыми, покрасневшими глазами, мрачно сжав губы.
— Я помню, о чем говорила.
13
Скажи-ка мне, Эдвард… — Джозеф Фабрикант развалился на стуле. — Что ты знаешь об Уэнтах?
Стулья в «Четырех временах года», обтянутые оленьей кожей, были до того уж удобны, что стоило труда сидеть на них прямо.
— Наверно, не так много, как следовало бы. — Эдвард, прижав костяшки пальцев ко рту, подавил зевок. Было восемь тридцать следующего утра, то есть очень рано по его теперешнему графику. Щурясь на свой омлет с помидорами и базиликом, он ковырнул его вилкой. Джозеф Фабрикант, которому надоело разыскивать его через посредничество Зефа, застал его врасплох, позвонив домой, и прямо-таки силком пригласил завтракать. Теперь Эдвард видел напротив его симметричные черты, смутно памятные по дремотным аудиториям, по снежным дорожкам кампуса и по какой-то пивной вечеринке — он тогда ушел с самой красивой девчонкой. Фабрикант естественным образом вписывался в любой круг, в то время как Эдвард по-настоящему никуда не вписывался. Утреннее солнце вливалось в большие окна и освещало его в самых выгодных ракурсах — высокого, красивого, успешного, белокурого, неотразимо-демонического. — Ну а ты что знаешь о них?