Однако я по большей части чувствовал себя одиноко без зеленых тетрадей, мечтаний о славе великого романиста, без пестрого гербария собственных слов. Писательство было пыткой, но оно же было и спасением.
— Представь на мгновение, что ты женат.
— Женат?
— И твоя жена умерла. Сначала ты оплакиваешь ее кончину. Таскаешься по барам, знакомишься с другими женщинами, а на самом деле хочешь встретить свою покойную жену. Понимаешь? Естественно, тебе не нравятся другие женщины. Раз или два ты найдешь вроде подходящий вариант, копию умершей, но уже через несколько дней наступит разочарование. Это вполне предсказуемо, Эван. И вот после того, как ты достаточно погоревал, ты начинаешь ухаживать за другими женщинами и находишь себе жену, замечательную жену, которая вообще ничем не похожа на предыдущую. Так вот она…
— Дай угадаю. Она еще лучше.
— Нет, она…
— Другая… Извини, ничего не выйдет. Я не могу просто сесть за стол и начать все заново. Моего романа больше нет. И я не в силах забыть тот факт, что все мною написанное превратилось в пепел.
Я ждал, что она ответит. На секунду мне показалось, что Промис повесила трубку. Нет, возникла обычная для наших разговоров пауза, когда я начинал думать о тех вещах, о которых думать не хочу. Что она на самом деле хотела сказать? Не обязательно кто-то лучший, просто новая девушка.
— Это лишь слова, — наконец ответила Промис. Ее голос звучал глухо. — В мире полно слов.
Плохо было и то, что наши разговоры теперь стали другими. Они больше не отличались непредсказуемостью и эксцентричностью. Все стало гораздо серьезнее. Теперь мы почти всегда общались по телефону, обсуждали, насколько обоснованно мое отчаяние и то, что она называла «творческим кризисом», а я предпочитал называть «затруднительным положением». Промис говорила, что моя писательская карьера зависит только от меня самого. Тогда я думал, что она шутит, дает веселый совет, чтобы направить мою жертвенную натуру в конструктивное русло. Я послушался, на полном серьезе прислушался к ее словам и некоторое время пытался придерживаться расписания. Я даже пробовал представлять у себя на плече такого маленького человечка, который умело меня направляет. Однако мне постоянно казалось, что ее оптимизм — лишь оправдание для жалости.
Иногда разговор становился менее серьезным — обычно когда мы говорили про Боба. Мы оба восхищались биографией Партноу, хотя и не знали, как она развивается сейчас. Мы много рассуждали о состоянии его карьеры, здоровья, о том, что у него происходит в личной жизни. Пресса пока молчала, сообщив только, что Боб вернулся, как раз когда полиция начала уже довольно низко оценивать саму вероятность того, что он еще жив.
— Во-первых, ты постоянная.
— Вовсе нет, — сказала Промис, опираясь на холодильник.
— И я очень тебе благодарен зато, что ты для меня сделала. Я сейчас сижу здесь, в своем собственном доме, а не в тюрьме, только благодаря тебе. Но ты расстроила меня рассказом про Ганса и операцию по удалению свища, для которой надо ехать на Манхэттен. Разве здесь нет хороших ветеринаров?
— Просто…
— Короче, я во всем виноват.
— В том, что у Ганса свищ?
— Нет. В истории с похищением.
— Жалеешь?
— Не в этом дело. Думаю, как встретил тебя в библиотеке, и жалею, что все могло сложиться иначе. Если бы я не отвел тебя в подвал, если бы я вообще не похищал Боба.
— Но ты не мог по-другому, Эван.
— Да, я такой. Похититель в душе. Никчемный неудачник.
Чем дальше, тем глубже я погружался в пучину отчаяния. Что самое плохое, Промис каким-то образом вернула себе уверенность и писала теперь с ураганной скоростью. Она не хотела меня обидеть, заявив, что освободила своего Эвана Улмера от всякой привязки к реальности. Видимо, он возвышался по мере того, как я катился вниз.
Тебе легко говорить. Я часто повторял это Промис после того, как ушел Боб. Ей было неприятно это слышать. Ей не нравилось, когда я связывал свое положение с ее писательской карьерой (в которой она никогда не сомневалась; просто считала бессмысленным сравнивать с моей). Но в какой-то мере ей действительно было проще. В конце концов, у нее остался роман, над которым она работала. У меня — нет.
Промис писала про Эвана Улмера, однако у него были рыжие волосы, он имел подругу — женщину постарше — и, возможно, избавился от привычки постоянно откашливаться. Промис была недостаточно безрассудной, чтобы взять какое-то событие — скажем, похищение, — и пропустить через жернова собственной фантазии, лишь слегка изменив его в конце. Это был мой собственный прием — автобиографический роман, в котором требовалось участие других людей.
— Да, я такой. Похититель в душе. Никчемный неудачник.
— Ладно, ты у нас неудачник. А я вертихвостка.
— Нет, ты не такая. Ты чувствуешь, когда приходит пора что-то менять. Если бы я узнал, что ты убила кого-то топором, я бы тоже начал в тебе сомневаться.
— Но ты никого не убивал, Эван.
— Я убил собаку.
— Какая же это собака. Так, чихуахуа.
Были и хорошие новости. Стало ясно, что Боб не собирается меня выдавать. Если верить довольно мутным статьям из «Таймс», полиция допрашивала его несколько часов. Боб отверг версию собственного похищения; у него, мол, было то, что полиция назвала «аналогом нервного срыва».
Промис говорила, что мне надо гордиться, потому что я существенно изменил жизнь Боба. И я должен быть благодарен, что Боб сдержал свое слово. Однако я лишь поразился, с какой легкостью он мог лгать. Неужели мне он тоже лгал, когда говорил, что ему нравится моя книга?
— Нет ли какого-нибудь другого способа?
— Нет. Ты права.
— Потому что иначе…
Я гладил Ганса и думал о всех тех собаках, которых я гладил, хотя мне хотелось гладить хозяйку. Ганс не выглядел особо больным, если не считать вечно сопливого носа.
Мы стояли на крыльце моего дома и смотрели на заросший травой кусок земли, который служил мне лужайкой. Нет, Промис не хотела войти. Проходя мимо, заглянула, чтобы попрощаться?
— Я могла бы сказать, что мне жаль… — Промис слегка натянула поводок, оттаскивая от меня Ганса. — Но это было бы…
— Ошибкой, — подхватил я в силу старой привычки заканчивать фразы. Даже те, что причиняли мне боль.
Когда мы обнялись на прощание, я понял, что она плачет. Тихо, почти беззвучно. Но потом она повернулась, и я так и не увидел ее слез. Это что-то изменило? Пожалуй, я смог бы поймать одну слезинку, упавшую на кусочек бумаги. Я дал бы ей высохнуть, вставил бы в рамку и повесил над кроватью. Чтобы помнить, что Промис что-то чувствовала, что ей не было все равно.
Я мог за ней проследить. Запросто. Конечно, искать девушку в Нью-Йорке — совсем не то же самое, что искать ее, скажем, в маленьком городке в штате Канзас. Однако я гордился умением понимать намеки (в своих прежних отношениях с женщинами я порой вообще извлекал их из ниоткуда). И я спросил себя, так ли я хочу вернуться в издательскую столицу, если не литературный центр всей страны? Так ли меня тянет видеть молодых людей, сверстников Промис, которые сидят в кафе, пишут в тетрадях и печатают на ноутбуках? Теперь, когда я сам не мог уже держать перо в руках, хотел ли я погрузиться в кипящую мешанину амбиций? Только для того, чтобы камнем пойти на дно среди тех, кто сумел приспособиться?