Поездка вышла скучной, без приключений, да и мы, по правде сказать, были как сдувшиеся шарики, когда позволили себе выйти из нервного напряжения и неопределенности, что сковывали нас после ареста в Канбури. Конвой настаивал, чтобы мы не сходили с места — спиной к торцу вагона, — поэтому мы почти ничего и не видели сквозь распахнутую дверь, разве что какой-нибудь кусок леса на участке с резким поворотом. Старались спать под мерное раскачивание и стук колес, этот металлический метроном любого путешествия на поезде. Если только не вмешается некая могучая сила, мы на своем пути будем свободны не больше колес на стальной колее.
На сингапурский вокзал мы прибыли во второй половине 30 ноября и тут же попали в руки непривычно многочисленного отряда конвоиров. И по-прежнему ни малейшего понятия, куда нас доставят. Впрочем, когда грузовик набрал скорость, Билл Смит, который много лет прожил на этом острове и отлично знал город, негромко промолвил, что нас вроде бы везут в тюрьму на улице Утрам-роуд.
Остановились возле высоких серых ворот, вделанных в массивные стены с претензией под готику, — и стали ждать. Снаружи тюрьма ничем не отличалась от аналогичных заведений Британии, хоть в Лондоне, хоть в заштатном городке: типичная викторианская постройка, обнадеживающий символ закона и справедливости. Наконец громадные ворота распахнулись, грузовик въехал, громыхнули закрываемые створки.
Мы еще не догадывались, что закон и справедливость остались снаружи.
Глава 8
Нас провели в зону приема конвоируемых, где процедура была явно отработана до мелочей. Первым делом приказали раздеться и оставить наши жалкие вещички: любые предметы одежды, книги, фотографии… Мне, впрочем, разрешили сохранить ложку-переросток и очки, которые вынесли все, хотя и с известными потерями: они держались теперь на честном слове и лейкопластыре. Я так над ними трясся, будто от них зависела сама моя жизнь — и это вряд ли преувеличение, потому что после всего пережитого оказаться еще и полуслепым… По крайней мере, я мог верить своим глазам, а то ведь иной раз услышанное было нечеловечески жутким.
Шины с рук снимать не стали, зато один из надзирателей покопался у меня в волосах — вернее, длинных и грязных космах; этой же проверке подверглись остальные. Заодно заглянули и в уши. Я так и не понял, что за удивительную информацию собирались оттуда извлекать, хотя последующий обыск ануса намекнул на возможность наличия там ножовочных полотен.
Каждому из нас выдали по паре на редкость тесных шорт, рубашку, кепи и так называемое полотенце, которое по размеру могло соперничать с носовым платком. Причем ни одна из вещиц не была новой; сплошные заплатки и прорехи, будто ими успела попользоваться целая рота. Мы и так попали в эту тюрьму порядочными оборванцами, а нынешний наряд превращал нас чуть ли не в папуасов. Помнится, я подумал, в самом ли деле они собираются хранить наши пожитки предстоящие пять-десять лет…
Под занавес нам объявили, дескать, отныне у вас новые имена, а про старые можете забыть. Теперь меня звали роппяку-дзю-го, прозвище звучное, не спорю, но на деле означает лишь номер «шестьсот пятнадцать». Ах, как проходит мирская слава: ведь некогда я был военнопленным номер один… Нас заставляли вновь и вновь повторять новые «имена», пока мы их не усвоили. Справились все, кроме злополучного Билла Смита, которому отродясь не удалось запомнить хоть одно слово по-японски. Надзиратели, и те плюнули: случай безнадежный.
Тюремщики, кстати, состояли из военнослужащих внутренних войск, которые носили белые погоны, чем и отличались от своих «коллег» из регулярной армии. Другие же сотрудники, в том числе многие надзиратели, были самыми обычными японскими солдатами-штрафниками. То есть в Утрамской тюрьме даже служба сама по себе была наказанием.
По завершении унизительной церемонии нас провели наружу, а оттуда, колонной по одному, в тюремный корпус. На входе я заметил огромную букву D. Попав в тусклый длинный коридор с железными лестницами и галереями над головой, я обратил внимание на поразительную тишину. Лишь стук каблуков конвоя, да шлепки наших босых ног — вот и все, что слышалось в узком сводчатом проходе. По обе руки дверь за дверью; еще выше другой этаж с камерами, но я был слишком возбужден, чтобы заметить, имелся ли там и третий этаж. В принципе, этот коридор выглядел примерно так, как я и представлял себе типичную викторианскую каталажку: вереницы камер, смотрящих друг на друга через неширокий проход. Воздух спертый, будто здесь морг, а не место для содержания живых людей.
Меня и Фреда Смита посадили в камеру 52, остальных — в 53 и 54. Конвой угрозами дал понять, что разговаривать запрещено даже с соседом по нарам, а попытки связаться с другими камерами будут пресекаться особенно жестко. После этого дверь захлопнулась, и мы принялись оглядывать свой новый дом. Пустее пустого: прямоугольник с голыми стенами, три метра вдоль, чуть меньше двух поперек, с очень высоким потолком. Некогда белые стены успели облупиться, дверь мощная и оббита сталью, с прорезью на манер почтового ящика. Очень высоко в торцевой стене имелось маленькое окошко, через которое можно было видеть небо. На дворе стоял погожий денек.
Мы страшно устали. До сих пор сказывалась нервная встряска трибунала и чудесного спасения; хотелось лишь одного: чтобы нас оставили в покое, дали отдохнуть. Вот я и прилег бочком прямо на голый цемент и немедленно провалился в сон.
Нас с Фредом разбудил грохот распахнувшейся двери. Надзиратель принес каждому по одеялу и комплекту из трех досок с загадочным деревянным чурбачком, после чего появилась и кадка с крышкой: местный вариант поганого ведра. Мы и так и эдак вертели чурбачки, недоуменно хлопая глазами, пока не догадались, что это подушки. Ну вот, теперь наш дом и обставлен.
Ближе к вечеру в двери вновь загремели ключи; гулко откинулся лоток под прорезью, каждому в руки передали по плошке риса, стопочке чая и паре палочек для еды. Полнейшее отсутствие цвета, звука и каких-либо изменений сделало этот жалкий ужин настоящим событием. Уж как мы старались растянуть его подольше, но даже горке переваренного риса когда-нибудь приходит конец.
Этим и завершился первый день: порцией еды, достаточной лишь, чтобы не умереть с голоду. Мы с Фредом шепотом переговаривались, пытались найти смысл в происходящем, ломали голову над вопросом, в самом ли деле нас намерены держать в таких условиях весь срок заключения. Ждали наступления сна, а вернее, того момента, когда выключат лампочку высоко над головой, но она так и осталась гореть, и мы заснули в резком свете нашей беленой, голой камеры.
* * *
Никто нам не сказал, где мы находимся. Если бы не Билл Смит, мы бы еще долго ломали над этим голову. Мы знали лишь, что вплоть до второй половины тридцатых, когда построили Чанги, Утрамская тюрьма была самой крупной в Сингапуре и предназначалась для гражданского контингента. Сейчас ее явно превратили в военную тюрьму, экстремально продвинутую версию того, что на британском армейском жаргоне именуют «оранжереей», сиречь, гауптвахтой.
В камере мы сидели практически безвылазно. Тягостное однообразие могла нарушить разве что поверка, которую проводили почти ежедневно, причем в разное время. Открывалась дверь, мы выходили и поочередно выкрикивали свой номер. Получалось у всех, кроме Билла Смита. Иногда кто-то говорил за него, а бывало, что он выдавал детскую считалочку — и этого надзирателям хватало.