Она трижды затянулась и бросила сигарету: «Ты хотел поговорить о Шербауме». До Розенэка мы оставались на «ты». Только в «фольксвагене», едва заведя мотор, она опять перешла на «вы»: «Как и вы, я считаю, что мальчик этот очень талантлив, во всяком случае художественная жилка у него есть».
– Ведь даже доктор Шнитхен, у которого есть причины жаловаться на то, как работает Шербаум, – даже он говорит: «По моему предмету тоже он мог при большей сосредоточенности добиться значительно лучших результатов. Его одаренность заставляет ожидать большего».
Нам удалось засмеяться. Она ехала уверенно и немного слишком быстро: «Полгода назад Шербаум показал мне песни, которые он сам сочинил, чтобы петь под гитару, и даже исполнил их, когда я попросила. Межеумочность. Мировая скорбь плюс ангажированность. Некоторая толика Брехта, пропущенная через большое количество Бирмана, а значит Вийона. Но вполне самобытно – и, повторяю, очень талантливо».
(Шербаумовский сонг «Срываем звездочки» собирались даже напечатать в антологии школьной лирики.)
– Но он больше не пишет.
– В таком случае надо позаботиться о том, чтобы он снова начал писать.
– Стихи, стало быть, против напалма, чтобы не сжигал собаку.
– Хотя я думала об этом не так прямолинейно, интенсивная творческая работа могла бы придать его сумбурной и еще нецеленаправленной критике какую-то форму и – поскольку процесс творчества захватит его целиком – принести ту побочную пользу, которая нам нужна.
– Вы имеете в виду искусство как трудотерапию…
– Дорогой Эберхард, позвольте напомнить вам, что вы просили меня вместе с вами поискать какой-нибудь ход, какой-нибудь выход для юного Шербаума.
– Я, конечно, благодарен вам…
Остаток дороги мы проехали молча. И после того как она поставила машину, тоже ни слова. Во время короткого пути к подъезду школы она сказала тихо и почти робко: «Скажите, Эберхард, вы можете представить себе, как я, семнадцатилетняя, сижу за выскобленным деревянным столом и зюттерлиновским почерком пишу донос, который может стоить кому-то жизни?»
Что заставляет меня упорно отвлекать ее от копания в себе? (Пускай бы купалась в своем стоячем пруду.) У нее тонкие, умные пальцы, которыми она вылавливает из аквариума своих гуппи, когда они плавают брюшком кверху. (Можно сказать: мне нравятся ее руки, которые я знаю по нашим сиденьям рука в руке на диване, когда наши рты говорят, говорят…)
Класс писал. (Шепот, шорохи при письме, покашливания, островки тишины.) Я стоял лицом к окну и репетировал перед стеклом: «Скажите, Шербаум, я давно уже ничего не слышал о ваших стихотворных опытах. Фрау штудиенрат Зайферт тоже считает, что особое внимание вам следовало бы обратить на песни, тем более что вы играете на гитаре. Так что пишите, Шербаум, пишите! Вы не хуже меня знаете, какая сила, какая политическая сила может быть заключена в поэтическом слове. Вспомните Тухольского, Брехта, „Фугу смерти" Делана. Как-никак политическая песня вошла у нас после Ведекинда в традицию. Поэтому песня протеста должна получить, особенно здесь, в Германии, новые импульсы. Хотелось бы мне, чтобы вы при вашей одаренности…»
И примерно так говорил я на перемене во дворе Шербауму. Он стоял вблизи навеса для велосипедов рядом с Веро Леванд. Я как бы не замечал, что она курит. Она не ушла, как бы не замечая меня. «Скажите, Шербаум. Я давно уже ничего не слышал о ваших стихотворных опытах…»
Он прервал меня только тогда, когда я вошел в детали песен протеста, заговорил о «message», о Джоан Баэз,[34]об «If I had a hammer» и о «flower-power». «Это же для убаюкивания. Вы же сами в это не верите. Это же никого не трогает. Этим, если повезет, можно зарабатывать деньги. Давит только на слезные железы. Я проделал опыт с Веро, так ведь? Когда я исполнил тебе самый жестокий свой сонг, – он называется „Песня нищих" и разоблачает призыв накормить мир, – ты ревела и твердила: „изумительно, просто изумительно!"»
– Он и правда изумителен. Но ты ведь не терпишь, когда что-нибудь хвалят.
– Потому что тебе важно тут только настроение. У тебя одни эмоции, одни эмоции.
– Ну и что? Если мне это нравится.
– Послушай! Этим сонгом я хочу сказать, что милостыня только увеличивает нищету и на пользу лишь тем, кто ее подает, то есть имущим и угнетателям…
– Именно это я и поняла. И это, по-моему, просто изумительно.
– Сцикушка.
(При всей пренебрежительности это прозвучало добродушно. Даже ласкательно. Когда она молола вздор о базисе и надстройке – «Сегодня у нас кружок, Флип. Сегодня вечером будем разбирать прибавочную стоимость. Приходи», – в его терпеливом отказе звучала одновременно и симпатия: «Ты сцикушка и таковою останешься». И легкость, с какой он придумывал прозвища, – «Old Hardy» ввел Филипп, – тоже была для меня свидетельством его одаренности; никому, кроме Шербаума, не пришло бы в голову назвать Ирмгард Зайферт Архангелом, а Ирмгард Зайферт – или Архангел – о шербаумовской «Песне нищих» отзывалась не раз с похвалой.)
– Фрау штудиенрат Зайферт тоже считает, что нам следует продолжать в этом ангажированном направлении…
– Почему? Если даже Веро не может понять… Я согласился, с одной стороны, с Шербаумом, с другой, с Веро Леванд и похвалил их спор, назвав его закономерной дискуссией, которая сама по себе уже показывает, какая мощь, какая сила сомнения заложена в злободневном сонге: «Ну, хорошо, Шербаум, вы не верите на слово. Вы сожжете своего Макса перед „Кемпинским“. Если вас и не убьют, то изобьют до полусмерти. Этого вы и хотите – реакции общественности. Крупные заголовки. Общество защиты животных подает на вас в суд. Школа, несмотря на несколько голосов против, примет решение – исключить. Вероятно, придется уйти и мне, но это не самое худшее. А через две недели никто об этом и не вспомнит, потому что на повестке дня и в заголовках газет будет что-то другое, например теленок о двух головах. – А лучше вот как: вы садитесь и пишете балладу о таксе по имени Макс. Наивно, в народном духе и все же с точными подробностями. Вы идете от перипетии к перипетии. Макс – игривый щенок. Макс подрастает. Филипп читает Максу газету. Макс дает понять: сожги меня. Филипп говорит: „нет". (Может быть, приводя мои неубедительные доводы.) Но Макс этого хочет. Он перестает слушаться Филиппа, потому что презирает его, И так далее, и так далее. Если сонг вам удастся, он останется и переживет все крупные заголовки».
И он, и она слушали безучастно. (Возможно, я увлекся наброском баллады.) Теперь Шербаум поднял плечи, опустил их и объяснил своей приятельнице: «Old Hardy верит в бессмертие. Ты слышала: я должен писать для вечности».
– На то он и учитель немецкого, чтобы так говорить. Он бумажный тигр.
– Тоже неплохо. И ваш бумажный тигр даже признает, что стихи обычно не оказывают мгновенного действия, они действуют медленно и часто с опозданием…