Поза получилась, надо сказать, рискованная, прямо вызывающая, всем стало ясно, что дело принимает интересный оборот.
Впрочем, слово "интересный" слишком слабо, оно никак не может передать того, что разразилось далее. Сами по себе события довольно точно описаны как в вашей ханжеской статейке, так и в последовавшем за нею глубокомысленном и, что характерно, бездарном письме доктора Туакитера. Что касается голых фактов, тут, как говорится, комар носу не подточит, тут никаких претензий, тут ни малейших разногласий нет. Но голые-то факты должны же быть облечены в контекст, а без контекста они — типичный нуль, как каждому понятно, если хоть на минуточку над этим поразмыслить. И, соответственно, в результате эти так называемые "очевидцы" оба палят, как говорится, "в молоко" по одной и той же простой причине: они не подвергают ни малейшему сомнению, они принимают как должное ту предпосылку, что Уиттакер был "под шофе", или, как выразился один цитируемый в вашей статейке полицейский, "принял на грудь". Тут единственная разница позиций, вообще говоря, в том, одобряет ли человек Уиттакера или же нет, иными словами, он за или против. Но никому-то из них невдомек, что Уиттакер, может быть, вовсе и "не принимал на грудь", что он прекрасно владел не только собой, но и публикой, что, может быть, он был как стеклышко, и весь эпизод — не что иное, как мало чьему пониманию доступный вклад Уиттакера в этот праздник искусства. Я же, со своей стороны, считаю, an contraire[29], что Уиттакер путем своих хаотических и тем не менее выверенных выходок под дружное, гнусное улюлюканье толпы, слегка смягчаемое здоровым хохотом двух молодцов, стоявших чуть поодаль, плюс смешки Генри пытался внушить всем этим ликующим и праздно пикникующим, что пора, пора задать себе вопрос, который именно сейчас, именно сегодня задает себе каждый американец, каждая американка, а именно: что такое искусство? Рамка ли это, инкрустированная затейливыми ракушками, сосновые ли шишечки, выкрашенные серебрянкой? Стихи о шлепанцах умирающей тетушки, в которых, как бы ни были они потрепанны, грустны, ан так и проступает розоватость? Картина маслом, на которой буйволы по колено грязнут в море исчезнувшей осоки? Или это ломти холодной телятины, словно летающие тарелки, парящие над этим всем? Оставляю свой вопрос на размышление вашим читателям. Генри тем временем его уже обдумал и теперь решает, куда послать собственные деньги на будущий год.
Искренне ваша
Дельфина Споттс.
* * *
Уважаемый мистер Кармайкл,
Спасибо вам за мамин ящик. Я думал, будет что-то такое гораздо меньше. Удивительно, как все-таки много от нее осталось. Что же до вашего предложения насчет долговечной урны в подходящем стиле, то я изучил ваш каталог и меня прельстил и Греческий Античный Мрамор, и Вечная Бронза, но потом я последовал вашему совету, взглянул вокруг себя, чтобы решить, что будет больше гармонировать с моей обстановкой, и заключил, что ящик, в котором вы ее прислали, тут будет в самый раз.
Я получил ваш счет. Поскольку именно в настоящее время я послать ничего не могу, я хочу, чтобы вы знали, что вы для меня — среди кредиторов — важнее всех.
Искренне ваш
Энди Уиттакер
*
Милая Ферн,
Ты и — Дальберг?
Обхватываю голову руками, качаю и трясу, пока не расхохочется. Арбуз несчастный! Потом пытаюсь заставить плакать и не могу, поскольку, как все старые арбузы, и этот высох, пуст внутри.
Когда увидел марку Сан-Франциско, обрадовался было, что это Уилли Лапорт меня приглашает в Стэнфорд.
Ты считаешь Сан-Франциско холмистым городом, что ж, поздравляю, я в восторге. Но я отнюдь не в восторге, как ты и сама, кажется, могла бы догадаться, от того, что Дальберг идеально изображает крик ленивца. Нет, вот это уж не троньте, это мое. А использование им для данной цели твоего пупка вообще к делу не относится и просто тошнотворно. Лично я не могу себе представить ничего более отвратного, чем толстомордый приказчик из скобяной лавки, дудящий в мой пупок. Ну, разве что если бы кто-то совал нос в мою частную переписку. И ты права, я просто не могу себе представить, до чего он милый.
Конечно, мне досадно, что ты пренебрегла возможностями, какие я перед тобою расточал, предпочтя сомнительные удовольствия мотаний на грузовике.
Но еще больше мне досадно, что я не еду читать лекции в Стэнфорд.
Желаю вам обоим всего наилучшего.
Ваш бывший издатель
Эндрю Уиттакер.
* * *
У Адама побелели костяшки пальцев, так яростно вцепился он в руль огромного пикапа, и ярость эта была порождена сознанием того, что собственная его машина как раз сейчас, вот именно сейчас, возможно, мотается, свисая с крюка помятого эвакуатора. Или уже оттуда сброшена, брякнулась оземь с тупым стуком, повредив передние амортизаторы и чувствительные торсионы. Да все что угодно могло случиться. Вдруг ее оставили во время эвакуации со включенным сцеплением и повредили автоматическое переключение скоростей — а ведь такая порча скажется, пожалуй, лишь много лет спустя. И вспомнилось ему все разом: и тонкие графитные прокладки, и сложные сцепления, и гидравлические редукторы, стройно, легко и слаженно действующие на автоматической передаче европейского образца, — все, все это разом ему вспомнилось, и он содрогнулся. Ферн, сидевшая к нему вплоть, перестала одергивать порванную блузку, подняла глаза. Все мгновенно оценила: и сжатые челюсти, и ходящие желваки, и побелевшие костяшки пальцев, и беззаветную отвагу, с какой он вел тяжелый грузовик по узкой полосе асфальта, все, все мгновенно оценила и подивилась — откуда в нем такая ярость, ведь ею, этой яростью, кажется, дышит каждый жест. В конце концов, она же ему отдалась сама, по доброй воле, как отдавалась большинству мужчин, стоило им ее пальцем поманить, — в машинах, на гравии в тылу заправок, в палатках и сараях, в кабинках общественных уборных, в телефонных будках, а раз как-то даже это был "форд-торино", и двое полицейских при сем присутствовали, — но Адам все же настоял на том, чтобы содрать с нее одежду, всю, включая кальсончики, которые были в таком состоянии, что она их так и бросила в траве перед сараем, и вышитую блузку с пышными рукавами, которую она теперь придерживала на груди одной рукой, другой рукой одновременно оглаживая правое бедро Адама, твердо держащего стопу на акселераторе. Ярость, да, но и какая-то ведь горечь затаенная? Она угадывала смутно, что какие бы темные силы ни бушевали в нем сейчас, корни их уходят в его прошлое, а оно по-прежнему для нее за семью печатями. Не натерпелся ли он еще ребенком унижений от близких родственников, кто же скажет, кто же знает, кто же может знать… — но вот они достигли перекрестка. "Тут бери налево!" — крикнула она. Затормозив для поворота, он нащупывал педаль. "Прошу прощения", — пробормотал, нашаривая рычаг переключения у нее в паху. Нашарил, мягко перевел на третью, потом, когда огромный грузовик разлетелся снова, вернулся опять к четвертой, снова яростно вцепился в руль, а Ферн тем временем опять сомкнула ноги на вибрирующем рычаге. Оглядела сильные, в жилах, мужские руки, ряды костяшек на руле, и вспомнились ей мизерабельные яйца, которые ее куры несут с тех пор, как заболели, если они вообще несутся, а большинство даже и на такое неспособны. А когда несутся, так ведь тяп-ляп, как попало, где ни попадя, когда приспичит — нет чтобы класть их ровными беленькими рядами, по четыре, как вот эти костяшки пальцев у Адама.