поэт, и чернь.Мне бы памятник при жизни полагается по чину.Заложил бы динамиту — ну-ка, дрызнь!
Динамиту – это, конечно, кокетство или, если угодно, образ. Но вот «полагается по чину» – это серьезно.
Он не кричит в стихах: «Поставьте мне памятник!» Он тоже отмахивается, ему не надо. Но что поделать, если чин таков, что хочешь не хочешь, а полагается.
Здесь он напоминает скорее не Гоголя, а его карикатуру, Фому Опискина, пародийность которого так зорко увидел Юрий Тынянов.
Мне наплевать на бронзы многопудье, мне наплевать на мраморную слизь. Сочтемся славою – ведь мы свои же люди, – пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм.
Этот монолог в устах Маяковского звучит почти как цитата.
О, не ставьте мне монумента! – кричал Фома, – не ставьте мне его! Не надо монументов! В сердцах своих воздвигните мне монумент, а более ничего не надо, не надо, не надо!
Но стихи одно, а жизнь другое, и, как часто бывает у Маяковского, действительное его отношение к предмету выражается не в стихах, написанных всегда для того-то и того-то, а в частных разговорах и публичных спорах. Здесь он никогда не говорит «наплевать», здесь одно упоминание слова «памятник» вызывает в нем почти религиозный восторг, и сам он никогда не упускает случая лишний раз произнести это вожделенное слово, как бы и вправду заклиная пространство и время.
«Бросьте вы ваших Орешиных и Клычковых, – сказал он однажды Есенину. – Что вы эту глину на ногах тащите?» – «Я глину, – ответил Есенин, – а вы – чугун. Из глины человек сделан, а из чугуна что?» – «А из чугуна, – воскликнул Маяковский, – памятники!»
Когда иссякает бойцовский запал, когда исчерпаны все каламбуры, заготовленные на неделю вперед, когда лучшие, отборнейшие остроты разбиваются о скептицизм собеседника – ему остается самый убедительный и самый вещественный аргумент.
– Вот на этом месте, – говорит он многократно и в самых различных местах, – прямо на этом месте мне будет поставлен памятник.
И он оказался прав: памятник был поставлен.
Заслуженно ли? Конечно, заслуженно. Незаслуженно памятников не ставят.
2
«Непримиримые враги Октября, его тайные недоброжелатели и противники, пробравшиеся в партию и вне ее, всячески отравляли жизнь Маяковскому…»
Так в 1939 году сокрушается друг Асеев. Но конец его истории оптимистичен.
«Но сталинские слова прозвучали, и никто не отнимет славы и чести у лучшего, талантливейшего поэта нашей эпохи!» (курсив Асеева).
Здесь уместно вспомнить, когда впервые прозвучали эти знаменитые слова. То была личная резолюция на письме Лили Юрьевны Брик, посланном Сталину в конце 1935 года. В этом письме, написанном, как всегда, достойно, просто и ясно, Лиля Юрьевна жаловалась, что великий поэт, отдавший свой талант революции, не признан обществом, в достаточной мере не издан и не увековечен должным образом. И вождь самолично красным карандашом черканул: «Обратить внимание… Был и остается… Безразличие… – преступление». И даже так: «Если понадобится моя помощь, я готов. Привет! И.Сталин».
Чего-то он вдруг залюбил Маяковского, очевидно, настал подходящий момент. Это поняли, должно быть, и Осип Максимович с Лилей Юрьевной.
Конечно, он больше любил мертвых. Но ведь не всех, далеко не всех. Многие мертвые до сих пор не полюблены, многие даже не похоронены, и тени их в официальной вселенной еще долго будут скитаться, ожидая погребения…
Вождь народов был капризен и своенравен, и кто знает, какие именно строки убедили его в разгар послекировских оргий в актуальности и пользе данного поэта.
Разве в этакое время слово «демократ»набредет какой головке дурьей?!.
Может быть, эти?
Или более конкретные и энергичные:
Плюнем в лицо той белой слякоти,сюсюкающей о зверствах Чека!
Скорее всего, и те, и эти, и еще сотни и сотни прочих, если он потрудился прочесть. Есть у Катаняна забавный рассказик, называется «Сталинские лозунги». Там он прослеживает на протяжении нескольких лет почти буквальные совпадения строк Маяковского с печатными высказываниями вождя…
Через десять дней после письма Брик в редакционной статье газеты «Правда» Маяковский был торжественно объявлен великим поэтом революции. Поэтом резолюции, по меткому выражению Е.Г.Эткинда. Не просто чернь, но Главная чернь, Генеральная – одобрительно махнула рукой. И пошла машина, завертелись колесики. Две волны двинулись почти одновременно: волна страха, смертей и несчастий, неслыханных даже для этой страны, – и волна посмертной славы Маяковского.
«В этой, второй своей, смерти он неповинен».
Пастернак верен своей любви и по-своему, по-пастернаковски прав.
Но мы-то не связаны никакими личными чувствами и можем позволить себе признать: конечно повинен.
Это первая, физическая смерть Маяковского явилась неожиданностью и несчастьем, вторая – была им хорошо подготовлена. И была она в наших глазах не смертью, а желанным вторым рождением.
Любопытна эволюция официальных ведомств, к которым относили Маяковского вожди. Ленин обращался к наркому просвещения, Сталин – к куратору госбезопасности: «Товарищ Ежов, очень прошу…» Разумеется, дело не в одном Маяковском, так менялась подчиненность литературы, однако обратим внимание на то, какие взаимно обратные роли должны были по отношению к нему играть эти ведомства. Лучезарный наркомпрос призывался усмирять и давить, будущий шеф НКВД – поощрять и возвеличивать. И это почти не вызывает у нас удивления. Как будто само собой разумеется, что в качестве доброй феи Маяковского выступает главный чекист и никто другой.
Есть такие стишки – «Солдаты Дзержинского»:
Тебе, поэт, тебе, певун,какое дело тебе до ГПУ?
И дальше певун отвечает, какое дело.
Есть твердолобые вокруг и внутри —зорче и в оба,чекист, смотри!
Казалось бы, нет никакого резона всерьез воспринимать эти служебные строчки как выражение действительного настроения автора. Но тут важен словарь. Твердолобые – это ведь несогласные, упорствующие в особом, ошибочном мнении, двух толкований здесь быть не может. Эпитет этот далеко не случаен, он уже употреблялся Маяковским прежде и именно в этом смысле. «Чтобы вздымаемые против нас горы грязи и злобы оборотил рабочий класс на собственных твердолобых». А это значит, что функции Чека-ГПУ он понимал ясно и трезво, без всякой ложной романтики.
Быть может, это звучит прямолинейно, но присутствие ГПУ за его спиной на протяжении последнего десятилетия ощущается почти непрерывно. Я бы даже сказал, что вся его огромная фигура постоянно говорит об этом присутствии. Не один раз на публичных выступлениях, прочтя про себя записку, он объявляет: «А на это вам ответит ГПУ!» И в стихах, когда не хватает пороху для эффектной концовки, он обращается к помощи грозных органов, справедливо полагая, что достаточно одного лишь их упоминания, чтоб считать законченным любой разговор[18].
Здесь можно возразить, что стихи-то дрянь, эти, да и все им подобные, не надо бы их вообще упоминать. Надо брать поэта в его удачах… Что ж, на протяжении всей этой книги мы честно старались рассматривать лучшее или, по крайней мере, то, что считалось лучшим в каждый период. Но в данном случае как раз наоборот, в проходном тексте нагляднее видно, каким материалом заполняет автор пустоты своей души. Мы видим, что карательная