ни на что не решилась, ничего не сделала, да она и не могла ничего сделать. По истечении этих месяцев Саша провожал ее в новую поездку с тургруппой. Варька сидела у него на плече, как птенчик. Она рассталась с матерью без слез: она была ими не избалована. Не будет мамы, будет папа, а нет, так тетя Зина, тетя Валя…
Саша довел ее до автобуса, поцеловал, долго еще махал ей рукой. И Варька, обезьяна, тоже махала варежкой на прощанье.
Через два дня после этих проводов Саша уехал в Италию. То, что он увидел там, было похоже на театр, где среди потрясающих декораций и статистами и главными героями были иностранные туристы, тоже очень живописные, — группы прелестных голландских девочек (душа компании, толстый киносценарист, после каждой галереи живописи говорил, что больше всего ему понравились «малые голландки»), шумливые, безвкусные немцы из ФРГ и не менее шумливые, однако еще и расхлябанные американцы, маленькие японцы, элегантные поляки — не было только русских, восточных немцев, китайцев, корейцев… Декорации были все же интереснее участников спектакля — изумительная подсвеченная площадь в Вероне, гигантская воронка сиенской площади, неправдоподобная Венеция, — не верилось, что может существовать на свете страна, где осталось столько искусства. Тот, кто видел Италию, особенно Рим, тот никогда больше не будет совсем несчастным, писал любознательный Гёте. Гоголь прибавил к этому еще пару ласковых слов о Риме — и был несчастен.
Саша вставал с рассветом и ложился очень поздно. Он бродил по улицам, заглядывал во дворы. Писательская группа предоставляла, вопреки его ожиданиям, максимум свободы, возможной для русского туриста. В промежутках между его долгими пешими прогулками страна бежала за окнами их огромного автобуса — как в кино, как во сне. Он и сам бродил, как во сне, напряженно вглядываясь в прохожих, пытаясь понять что-то и что-то для себя решить, еще неясно что. Его не интересовали витрины и цены, новости цивилизации, удобства жизни. Он пытался увидеть что-нибудь узнаваемое в глазах людей — радость, ощущение свободы, раскованность, дух…
На четвертый день в Риме, бродя по квадратной площади, где промтоварные палатки и лотки с провизией окружали сильно замусоренную и обжитую кошками груду каких-то очень древних, вероятно даже римских, развалин, Саша увидел вдруг на лотке мясника объявление, накорябанное нескладными русскими буквами:
«Я люблю русских евреев».
Это была поразительная надпись в самой гуще римского базара, странная даже по сочетанию редко сочетаемых слов — «русских», «евреев», «люблю», по неуместности этого признания — надпись была прилеплена к весам мясника рядом с ценой на мясо — 6000 лир. Саша хотел расспросить мясника, но тот не говорил по-русски и только улыбался, разводя руками, пока на помощь им не пришел маленький, коренастый паренек, который, отечески похлопав Сашу по спине, сказал:
— Холера, он любит, сам дерет по шесть милей за кило, и это любовь?
Теперь, когда они заговорили по-русски (или почти по-русски, потому что у парня был сильный южный, скорее всего одесский, акцент), Саша стал слышать и другие русские голоса поблизости, один, громкий женский, почти за спиной:
— Я делаю базар на Круглом рынке за тридцать милей, и, если вы, Фаня, позечите мне бусточку, я еще буду брать арбуз.
— Шесть милей за кило… — сказал парень с презрением. — У меня в Одессе было столько мяса, и совсем бесплатно, сколько у них нет на всем Круглом… (Рынок был квадратный, но Саша должен был признать, что Круглый — более благозвучно с точки зрения русской речи.)
— Откуда ж ты его брал, да еще в Одессе? — спросил Саша.
— Я был там мясник, — сказал плечистый. — И я себе имел что хотел. Конечно, я имел обэхээс на свою жопу, но что я имел все, что вам захочется, — это точно.
— Отчего ж ты уехал? — спросил Саша, и парень покачал головой задумчиво.
— Вы знаете, что такое эпидемия? — сказал он. Потом тряхнул головой, повеселел. — Ничего, там, в Америке, я тоже буду иметь свое. А ты откуда, из Риги?
Узнав, что он из Москвы, парень предложил Саше съездить в Остию-Лидо, где они живут, но Саша боялся, что это будет слишком долгая поездка. Кроме того, парень, который будет иметь свое и в Америке, не занимал его больше. Саша механически брел по базару, круг за кругом, не видя больше разнообразия и дешевизны продуктов, выставленных на продажу. Он думал о том, что значит «иметь свое». Тот же широкоплечий парень тронул его за плечо, когда он уже шел, наверно, по третьему кругу, почти не глядя по сторонам. Мясник стоял не один. С ним были двое, мужчина и женщина, нагруженные сумками.
— Он самый, — сказал мясник, и тогда высокий, длиннорукий мужчина спросил очень нервно и заискивающе:
— Это правда, что вы только что из Союза и что вы скоро поедете обратно? У меня к вам будет маленькая просьба — только позвонить брату, он боится, чтоб я звонил отсюда… Что у вас за профессия, скажите, потому что я столько людей знаю в Москве…
Саша сказал, что он поэт, и тогда длиннорукий стал волноваться еще больше. Он повернулся к женщине и сказал умоляюще:
— Я очень попрошу тебя, Роза, отвези, пожалуйста, продукты сама, а я немножко погуляю с русским товарищем, очень тебя прошу.
— Тебе мало было неприятностей от русских товарищей? — сказала ему женщина, не глядя на Сашу. — Думаешь, это они тебя вспоминают, когда улыбаются в телевизор? Или когда они кушают сухую колбасу? А я теперь должна тащить все эти сумки, как будто бы я сюда приехала…
— Где ты видела сухую колбасу, Роза? — сказал длиннорукий человек. — И, кроме того, мне нужно поговорить, я сказал, генук.
— Пошли, бабка, — сказал коренастый мясник добродушно, и Саша заметил вдруг, что он совсем молод, может, года двадцать два от силы. — Пошли, я поможу тебе твои сумки, не надо мешать, если мужчине хочется сказать пару слов с хорошим человеком, все равно женщина этого никогда не поймет.
И, вцепившись в сумки, пошел, уводя за собой несчастную Розу.
— Колбовский, — сказал мужчина, протягивая Саше длинную руку. — Я был зубной врач-протезист в Харькове, и все лучшие люди Харькова, у кого не свои зубы… Но вообще, сразу вам признаюсь, что я больше всего интересовался поэзией, а также искусством. У меня бывали Бахча-нян и Лимонов, вы, конечно, их знаете, раз вы из Москвы.
Я сам тоже писал иногда стихи, но это было не то — я сам видел, как, например, в газете, когда я читаю стихи в газете,