в ходьбе погромче топать ногами, словно бы после непрочной конской спины желает убедиться в незыблемости земной тверди), теперь у Пантюшки выпрямилась, и сам он сделался словно бы выше ростом, на лице появилась важность, глаза с коричневыми белками обрели устойчивое недоуменное выражение. Единственный человек, к которому он не изменял своего прежнего – довольно робкого отношения, – была его Феня.
Он колесом кружил вокруг жены, старался угодить ей, лишь бы Феня чувствовала себя хорошо, готов был даже вареники с вишнями для нее лепить.
Феня ласково прикладывала к его щеке ладонь и произносила тихо, с чувством:
– Мой милый!
Пантюшка млел. Галя Кузьменко откровенно завидовала подруге:
– Тебе не муж достался, а настоящее золото!
Та отшучивалась:
– Да уж… Большой кусок.
Как-то ночью, лежа рядом с женой в жаркой постели и поглядывая в угол, где висели иконы, прикрытые белым полотенцем, Пантюшка неожиданно спросил:
– Фень, хочешь помочь мне, Нестору Ивановичу и вообще всему нашему повстанческому движению?
Феня засмеялась.
– Ты задаешь этот вопрос таким тоном, будто в чем-то сомневаешься, мой милый…
– Каким тоном?
– Бараньим, мой милый, бараньим.
Не выдержав, Пантюшка прыснул в кулак. На жену он не обижался, просто права не имел обижаться – он до сих пор не верил, что обладает такой красотой… Отсмеявшись, Пантюшка озабоченно шевельнул на подушке кудлатой головой.
– Понимаешь, Фень, что делается, скажем, в Гуляй-Поле и вокруг него, я знаю, а вот если взять чуть дальше – Таганрог, Курск, Киев, Харьков, – и нам уже ничего не ведомо. Сплошная темень.
– Что ты предлагаешь? – Феня приподнялась на локте, постаралась всмотреться в лицо мужа, хотя в темноте ничего не было видно.
Пантюшка молчал, не решался произнести слова, которые были заранее подготовлены, вертелись у него в мозгу, вертелись и на кончике языка, он должен был их произнести, но не мог – не хватало сил.
– Чтобы я работала на тебя? – угадала эти слова Феня. – Да? И ходила в разведку?
Пантюшка по-прежнему молчал, он даже пошевелиться не мог – боялся.
Феня укоризненно поцокала языком.
– Вот так любимый муж… Даже родную жену готов отдать врагам ради общего дела.
Засипев задушенно, Пантюшка затряс, задвигал головой по подушке, выдохнул, страдальчески кривя губы:
– Да ты что-то… Как ты могла такое подумать?
Ему сделалось до слез жаль Феню, самого себя, этот зыбкий ночной уют, в котором тихо поскрипывал ленивый сверчок, да белело полотенце, натянутое на образа – как Феня могла подумать, что он хочет погубить ее и все, что окружает их сейчас?
Феня прижалась к мужу, – тело у нее было горячим, гибким… Пантюшка сделал ответное движение и забыл обо всем разом.
– Я согласна, – прошептала Феня ему на ухо.
– Это хорошо, – сказал Пантюшка, – не то я никак не могу найти подходящих людей. Есть люди, которым я верю, но посылать их нельзя – сразу сцапают, есть человеки бестолковые, есть толковые, но я им не верю, а раз не верю, то все сведения, которые они принесут, я не смогу использовать… Вот такая нарисовалась петрушка.
– А мне, значит, веришь? – Феня еще теснее прижалась к мужу.
– Безоговорочно. На все двести!
– Против кого мы будем вести с тобой разведку? Против белых, против красных? С красными мы сейчас вроде бы заодно.
– Это сейчас… А завтра? Батька красных не любит.
– Тогда чего согласился стать красным начальником?
– Положение сложилось безвыходное. В противном случае нас просто бы раздавили, и все. А попадать под копыто лошади не хотелось бы. – Шепот Пантюшки сделался сонным, свистящим.
– Когда надо выезжать? И куда?
– Выезжать надо было вчера. Насчет куда… это я тебе скажу завтра. С батькой посоветуюсь и скажу. Здесь, в Гуляй-Поле, мы без разведки совсем слепые, будто только что народившиеся кутята. А нам надо знать все-все-все. И куда идут чужие эшелоны, и что говорит народ, и где население волнуется и ругает советскую власть, а где, напротив, ругает Симона Петлюру – все это, Феня, очень важно.
– Я понимаю. – Феня положила голову на плечо мужа и закрыла глаза – ей так же, как и Пантюшке, страшно захотелось спать. О будущей работе, о том, насколько она опасна, Феня думать не хотела. Это все потом, потом, потом…
Глядя на людей, умолк и слабосильный, безголосый сверчок – тоже потянуло в сон…
А Махно находился в Мариуполе, дрался с белыми, как обычный солдат, в уличных боях, метался, зажав в руках по маузеру, из одного угла небольшого города в другой, стрелял, опустошая магазин за магазином, из трофейной длинноствольной пушки выпустил несколько снарядов по французской эскадре, цепочкой выстроившейся на городском рейде, думал, что эскадра отплюнется ответно, но французы промолчали – побоялись отвечать вслепую, стволами крупного калибра они запросто могли снести половину города. И хорошо, что не стреляли… Батька подумал об этом запоздало, выругался и выплеснул эту мысль из головы – не до того было.
Под ногами чавкала противная стылая жижа, грудь рвал кашель, глаза у него были красными, руки устало гудели, колени тряслись – тут не то, чтобы воевать, тут даже жить было трудно. Эх, Мариуполь! Но батька держался. И старался поддержать других.
К вечеру снегопад кончился – на землю перестали шлепаться сырые тяжелые лепешки, дышать сделалось легче, небо приподнялось и поголубело.
Город Мариуполь был взят.
Командир махновского полка Василий Куриленко был ранен, лежал на кровати во временном лазарете и морщился. Морщился не от боли, а от досады – это надо же было так глупо наткнуться на пулю!
Он со своими людьми чистил дома на окраине Мариуполя, – дома здесь были не то, что в центре, не особняки с двадцатью окнами, обрамленными нарядными белыми наличниками и украшенными резными ставнями, но все же это были очень добротные дома, имевшие хороших хозяев, ухоженные, светлые, с чердаками и глубокими подвалами.
Во время чистки один из куриленковских парней – шустрый, узколицый, с бегающими глазами, наряженный в енотовую шубу, которую содрал с одной богатой дамочки (в бою заскочил в нарядный купеческий особняк и в несколько секунд раздел дородную купчиху) – неожиданно выронил винтовку из рук и, закатив глаза под лоб, молча, не издавая ни звука, стал заваливаться назад. Распахнул рот. Изо рта брызнула кровь.
Поняв, что стреляли из подвала, либо с крыши ближайшего дома, Куриленко поспешно оттянулся за угол особняка, покрытого свежей, еще не успевшей потемнеть жестью – эта крыша была видна издали, за несколько сот метров, – за ним так же спешно под укрытие стены попрыгали ребята. Куриленко кулаком, в котором был зажат маузер, отер щеку, украшенную страшноватым пятном запекшейся крови, – кровь была не своя, чужая, Куриленко в упор расстрелял юнкера, прыгнувшего на него с кирпичом в руке, и не успел увернуться от струи крови, выбрызнувшей у того из шеи, – спросил у парня, жмущегося рядом с ним к стене:
– Откуда