взамен всех старых. Ты не должна была нигде бывать без меня, кроме школы. На привязь, ради твоего же блага.
Ты кричала, свирепствовала, обзывала меня фашистом и психопатом, хлопнула дверью у меня перед носом. Я оставил тебя. Через час мы должны были ехать в больницу проведать Синтию после операции, так что я ушел в свою комнату и включил радионяню.
Я слышал твое разъяренное дыхание. Слышал, как ты ходишь по комнате, пытаясь совладать со злостью. Слышал, как ты падаешь на кровать. Слышал, как ты разговариваешь. Не по телефону, а сама с собой: «Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я люблю…»
Я задумался, почему он не вмешивается, почему он держится в стороне от происходящего. Я про твоего брата. Мой мозг был перегружен, но перегружен сам по себе. Может, он ушел. Может, у него не осталось таких воспоминаний, которые нужно было переложить в мою голову. Может быть, я уже выполнил все задания. Но мой оптимизм был несколько преждевременным.
* * *
ИНТЕРЕСНО, как моя собственная жизнь повлияет на твою? Удалось ли мне своими действиями задать тебе какие-то границы? Не это ли делают родители? Не они ли определяют опыт, который потом унаследуют их дети? И не в этих ли установленных рамках потом существуют дети, как нога в ботинке, постепенно растягивая кожу, но так никогда и не освобождаясь полностью?
Я отвечу на этот вопрос короткой историей о первой из трех неестественных смертей. Прежде чем подойти к финалу, я должен рассказать тебе самое начало. Кратко поведать историю моей матери.
Она была шляпницей высшего класса. Владела магазином на Пикадилли. «Шляпки от Гардении». Для тебя она – просто фото в гостиной. Фотография выглядит так, словно сделана в тридцатые годы, судя по платью, но на самом деле, конечно, намного позже. Она жила прошлым, временами собственного детства, когда шляпки были на пике моды. Эта фотография о многом говорит. Эта ее маска Греты Гарбо не могла как следует спрятать находящееся за ней обеспокоенное, человечное лицо. Ее собственная мать построила бизнес в двадцатых-тридцатых, продавая шляпки-клош эмансипированным девушкам, у нее одевались мисс Симпсон и леди Маунтбеттен. Ее дочерям выпало преумножать бизнес и пополнять ассортимент шляпами типа «федора» и другими головными уборами.
Постепенно моя мать погрязла в долгах, в больших долгах, и отчаяние стало проступать под маской все сильнее. Она покончила с собой в 1960 году, проглотив целый флакон антидепрессантов. Бедная женщина была найдена в своей квартире над магазином, пускающей изо рта голубую пену на упрямые цифры в приходно-расходной книге.
Представь себе меня.
Маленький мальчик в помещении, полном шляп, зовущий на помощь. Представь его мать: она лежит на столе, но не спит; ее глаза открыты, но она не видит ни его, ни цифры в книге, над которыми она корпела все утро. Книга открыта и выполняет теперь роль бесполезной подушки, впитывая все, что вытекает из ее рта.
Услышь, как мальчик кричит всего одно слово.
– Мама!
Она не отвечает. Руки безвольно висят вдоль тела.
– Мама!!!
Его первое слово теперь единственное – единственное, имеющее значение.
Он трясет ее и понимает, что ее тело двигается не так, как обычно. Не так, как тело должно двигаться. Его крик затихает, оставшись без ответа, проливается слезами, а мужчина в радиоприемнике даже не пытается хоть что-нибудь понять.
Это меня или землю трясет?
Это подделка? Кто разберет?
Это коктейли со вкусом любви?
Или же все это – чувства мои? [7]
Голос, в котором слышна улыбка, доносится по радиоволнам из другого мира, этот голос не видит ни мальчика, ни женщину, ни широкополые шляпы на вырванных из газеты статьях.
Мальчик пытается прислонить ее к спинке стула, мать, похожую на тряпичную куклу, тяжелую и неуправляемую, но она слишком тяжела. Она падает сперва на него, а потом сваливается, задевая щекой его плечо.
Она повисает в неестественной позе. Наверное, ей больно. Он хочет думать, что ей просто больно, но это не так. Ей не больно.
Крик превращается в вой. Когда домовладелица миссис Стир спускается вниз, этот вой уже стих до глухих всхлипываний. Несколько дней, недель, месяцев мальчик будет плакать, и вскоре только звук собственного плача станет ему утешением, единственным связующим звеном между жизнью в городе и жизнью на ферме Дорсет, в приемной семье. Жизнью, в которой будет так много огромного неба, запаха навоза и клочков волос на голове единственного человека, которого он когда-либо назовет отцом.
Я всегда винил себя в самоубийстве матери. Я помню, она говорила, что ненавидит меня, что лучше бы я никогда не рождался. Но это ненадежные воспоминания. Я могу доверять только тому, чему есть подтверждения. Тому, что прячется внутри остального, как самая маленькая матрешка. Тому, что всегда остается внутри меня, как бы далеко я не ушел из этого магазина, из этого дома на Пикадилли. В конце концов, от этого воспоминания остались следы. Тело, пустой флакон из-под таблеток, крик, доводящий до ларингита.
Она не оставила записки. Не написала ни слова о том, почему или зачем она это сделала. Никакой этой суицидальной вежливости – «никого не винить», «прошу прощения за», «умоляю понять меня» – ничего такого. Много позже я искал что-нибудь, что можно взять в руки и прочесть, чтобы понять, что я чувствую к этой женщине, убившей себя, но ничего не нашел. У меня был всего один простой факт.
Цифры в приходно-расходной книге были для нее намного более убедительным поводом умереть, чем все, что сделал ее трехлетний сын, чтобы остаться в живых.
Много лет я пытался найти этому объяснение. Я не виноват в самоубийстве матери. Мне было три. Она была взрослой женщиной, которой просто стоило бросить свой бизнес. Не моя вина в том, что бомбы Второй мировой за несколько лет до того выбили из мира любовь к моде.
Нет, я не виноват. И будь я существом рациональным, эти аргументы сработали бы. Рациональное существо? Не бывает рациональных существ. Рациональны только машины, потому что они неспособны любить. А любовь, что бы там ни твердили ученые, не имеет отношения к механике.
Я буквально ощущал ее отсутствие, так реально, как несуществующую конечность после ампутации. Рука утрачена, а ты все равно чувствуешь, как сжимается кулак. Врачам знакомо понятие «фантомная конечность». Иногда оно сохраняется на всю жизнь, это ощущение, что рука все еще на месте, хоть ты и точно знаешь, что ее нет. Ты привыкаешь к тому, что там что-то есть, что-то, что ты принимаешь как должное, что всегда с тобой, и никогда не сможешь смириться с отсутствием этой части. Именно это я чувствовал. Невидимое сжатие пальцев, словно я пытаюсь схватить то, чего нет. И я постепенно окружил себя предметами из прошлого, в тщетной надежде, будто я смогу дотянуться сквозь время, или хотя бы частично сбросить его груз и замедлить его неумолимый бег.
Я понимаю, это перебор. И эта железная хватка прошлого стала еще сильнее, когда я потерял вашу