залежавшихся тел и паровозного угара.
— Да, Лавру увидим! — бодро и громко настаивает на своём дядя Коля. — Там живут монахи, в пещерах, не просто так. Молятся Богу за нас, дураков. По тыще с половиной земных поклонов — это дневная норма на каждого, хотя некоторые стахановцы перевыполняют в два раза. Потому что и всю ночь напролёт молятся… Так вот, эта Лавра, чтоб вы знали — самый большой монастырь во всём СССР и на всём белом свете. Одной каши там съедают зараз аж три чугунных котла. Меня однажды угостили в Лавре кашей. Это же объедение — тыквенная рисовая каша на меду! Я слопал две порции. От такой каши, скажу я вам, и сам президент США не отказался бы…
Пойми после его слов, над кем больше подтрунивает дядя Коля: над монахами или над американским президентом?
— Эй, вы что там раздрыхались? — тормошит он нас, хотя мы с Мишей уже давно не спим, а тихонько переговариваемся на своих верхних полках, прислушиваясь к тому, как поезд совсем сбавляет ход, почти замирает перед мостом. С верхних полок на реку смотреть ещё интереснее, будто мы медленно плывём в воздухе задумчивыми чайками — над белыми косами песчаных островов и коричнево-зелёной толщей воды, мимо зазубренных каменных свай старого моста, разрушенного в войну.
Но чтобы Лавру разглядеть получше, надо спускаться вниз. В сером тёплом небе заспанного утра купол её белой колокольни пышет мягким золотом над блаженными садами и рощами киевской горы.
Глядя на колокольню, на городские крыши, утопающие в густой зелени, я не могу вообразить себе ни монахов, ни того, как они живут под землёй и как молятся и едят ли свою медовую кашу, но что-то там не так в этом месте мира, не так, как везде, — иначе бы мягкое золото купола и мягкий серебряный воздух от той горы не проливались бы мне прямо в душу, заставляя её изнывать в тихом благодарном неведении.
Паровоз после моста дёргает, набирает ход, скоро вокзал, дядя Коля разрешил нам прогуляться по перрону, потому что стоянка большая, паровоз будут менять.
На перроне я продолжаю рассказывать Мише про пионерский лагерь — раз ему интересно послушать. Миша — я ещё в Москве понял, в день нашей встречи — больше любит не говорить, а слушать. Такого внимательного и терпеливого слушателя, как он, ещё поискать нужно. У меня вот не получается так слушать, как он умеет. Я быстро устаю, начинаю думать о чём-то другом или перебиваю рассказчика. А Миша, мне кажется, может слушать часами и нисколько не уставать, это по глазам видно: они у него, когда слушает, добрые, и в них неизменно мелькают какие-то вопросительные искорки. Когда он что-то переспрашивает, сразу становится понятно: ничего из сказанного он не пропустил. Уже много лет позже я уразумею, что наша завидно прочная отроческая дружба с Мишей держалась на внутреннем равновесии, слагавшемся из того, что я превосходил его в умении говорить о том, о сём, а он меня — в редкостном умении внимать.
— А почему ты говоришь, что часто в лагере скучал? — спрашивает Миша под наши с ним мерные шаги вдоль вагона.
— Больше всего из-за линеек скучал. Утром и вечером, каждый день — ну кому не надоест!
— Линейки?
— Это, знаешь, когда перед завтраком и после ужина все отряды и звенья выстраиваются на плацу, на большой такой площади. Там стоит трибуна, и с нее начальник лагеря или старший пионервожатый отдаёт команды «равняйсь», «смирно», «вольно». И место для каждого отряда отмечено на земле белой линией. Вот потому и линейка. А потом шагом-марш — в столовую или в палату.
— Каждый день линейка?
— В том-то и дело, что каждый! А зачем, спрашивается? Для дисциплины, что ли?.. Только в сильный дождь не строились на линейку… Потом ещё походы какие-то — непонятно куда, непонятно зачем. То лесом идём, то полем, то опять лесом, хоть бы разрешили побегать…. Нет, лишь бы время занять… И с самого начала, и каждую неделю обещали: вот, в конце смены будет самое интересное. Будет военная игра!
— Как это?
— Ну, вроде бы весь лагерь, все отряды разделятся поровну: на «наших» и «ненаших». Или, к примеру, на «синих» и «зелёных». И те и другие со своими командирами уйдут в лес, и где-то там в лесу начнётся баталия, без оружия, конечно.
— А ты за каких был?
— За «синих», что ли. Но это неважно. Вот за несколько дней до конца смены объявляют наконец: сегодня состоится военная игра. Выстроили опять на линейке, с барабаном, с горнистом, после обеда было дело… Меня назначили в разведку, человек десять нас набралось. Дают задание: мол, в лесу мы должны обнаружить какой-то закопанный тайник с картой и паролем. Зашли в лес, вёл нас чужой пионервожатый, затащил в чашу, то в один овраг спустимся, то в другой, а там сыро, крапива, комары жрут, в ботинки набрали болотяки, извозюкались как поросята… Вот ещё поэтому я такой грязный сегодня прибыл… Ну и где же тайник-то? ничего непонятно. По-моему, этот пионервожатый сам ничего не мог сообразить. «Где же противник?» — спрашиваем. Молчит. Потом ещё в какой-то овраг завёл, показывает на норку в земле: «Вот тут должен быть тайник». Кто-то из наших просунул туда руку, чуть не по плечо, и вытаскивает — что бы ты думал? Жабу! Толстую такую жабу, всю в бородавках. «И это тайник? — спрашиваем. — А когда ж сама военная игра начнётся?» Он только плечами пожимает. Тут какие-то крики пошли по лесу: «Всё! — кричат. — Конец игры. Выходите строиться. Возвращаемся в лагерь». Ну, не дурость ли?
— А победил кто: вы или они?
Я в досаде пожимаю плечами: попробуй разберись, кто победил.
— Они даже ничего не объявили. Ты мне веришь?
— Угу, — морщит лоб Миша. — А кино вам показывали?
— Если бы показывали! Не было там никакого кино. Только по вечерам, после отбоя, когда в палате уляжемся, начинаем в темноте фильмы вспоминать, кто что видел. Ну, вечера три повспоминали, а потом уже и вспоминать ничего не осталось. Перешли на книги — стали разные истории книжные пересказывать. Всё пересказали, совсем сделалось тоскливо. Начали подушками друг в друга пулять. Пионервожатая ведь с нами не спала. Они спали в отдельной палате. Так что только по ночам была у нас полная воля. Вот и всё кино.
— А к нам в клуб каждый день привозят из района новое кино.
— И вы с Коликом ходите?
— Ну.
Репродуктор почти беспрерывно всхрипывает