Наверное, мне уже можно повернуться.
Грегор ЗамзаПарчовый чепчик; чепчик – жили-были: с него-то все и начинается. Есть, конечно, шотландская юбочка с болеро, белый воротничок, книжица в руках и кукольная, твердолобая шляпа – не здесь, на стуле – отползает от маленькой, пухлой и точно резиновой ручонки. Портьера, узоры на полу, темные волосы, мягкий плюшевый пробор... Но это все позже, намного позже чепчика. Молочно-рисовый, пухленький, как подушечка для иголок, красивый малыш носит его, как корону. Но давайте перевернем страницу.
Вот он на стуле, все тот же вертлявый мальчик с пухлым ртом, коротко стриженный, заносчивый, не по-детски серьезный, обманчиво печальный, в свободном белом платьице (и снова обман: не белый – крем-брюле) с бордовой оторочкой, в очаровательных сапожках (тоже бордовых), нежно сжимающих белые гольфы. Держатся сапожки на честном слове: бабушка шнурует драгоценные ножки внука бережнее, чем старая служанка корсет своей госпоже. Локоть малыша – перламутр с ямочками, локоть стула – жемчуг с бахромой. Прекрасный малыш, бесценный малыш, домашнее сокровище.
А вот он у того же стула, очень спокойный, в очередном наряде: что-то лазурное, морское, только матроски недостает. Туфельки, правда, не для морских прогулок: нос картошкой, обвисшие паруса застежек, пышные помпоны, а может, розы, не разглядеть. Помпоны подрагивают, малыш ерзает, нетерпеливо постукивает каблуками по глянцевым клеткам пола. Мальчик томится, ему скучно на этой шахматной доске, где он маленькая, одинокая пешка. И хочется, до смерти хочется этой пешке сделать что-нибудь этакое, из ряда вон. Ну там... топнуть, закричать, упасть набок и покатиться, или, скажем, отломить кусочек плитки, вон той, молочной, и томить под языком, пока не растает. Да, плитка под ногами его завораживает. Съесть ее или лепить фигурки? Пока не решено. А впрочем, там, за окном, на застывшем пруду, в теплом, смазанном вечернем свете его дожидается – чудо из чудес – целая флотилия. Ну, все? Сколько можно! И он нетерпеливо шелестит платьем-крем-брюле. Вообще, платьев у него очень много, страниц на десять, они развешаны, как охотничьи трофеи, по всему замку (а живет наш маленький принц, разумеется, в замке), и он часто ими любуется, а иногда рисует на них собак, лошадей, быков и домочадцев. Ценители могут ознакомиться подробнее, а мы листаем, листаем дальше.
Что ж, платьица бледнеют и истончаются, маленький принц, уже не гусеница, но еще и не бабочка, беспокойно ворочается в тесном коконе. И вот, наконец, настает день, когда увядшие девчоночьи наряды прорываются яркими крыльями штанишек. Волосы растут и вьются, как молодая лоза, жизнь скачет по начищенным плиткам гостиной, и малыш вприпрыжку несется ей вовслед. Капризный, жизнерадостный, беспечный, балованный шутник, домашний тиран с добрыми глазами носится по своему королевству, словно он не бабочка, а ошалевшая стрекоза. Он везде – куда ни глянь, но найти его невозможно. Его видят во всех комнатах одновременно. Он одинаково бойко отдает приказания повару и кузенам, съезжает по перилам и горланит песенки. По вечерам, у камина, собирается теплая компания – шелковые шали, длинные сюртуки, – и жизнь потрескивает, как дрова в камине, бодро и звонко. Но листаем дальше.
Малыш растет, не то чтобы очень быстро... Даже медленно. Даже совсем не растет... Он хорош, кто сказал, что нет? Но что-то подкрадывается к нему, медленно, неумолимо, с кривой жуткой усмешкой подкрадывается. Да вот же, на следующей странице, видите? Оно уже дышит ему в затылок. Теперь все уже знают... теперь уже не скроешь... Только шелковые шали отказываются смотреть. Они так долго носили этот траур по собственному счастью, что поднять вуаль и приглядеться уже не хватает сил. Потускнели зеркала, слегка скрипнув, притворились ставни, щелкнул засов и дом замер, опустил глаза. В остывающей гостиной шали, как ни в чем не бывало, склонились над шитьем. Принц по-прежнему весел, правда, несмотря на круглые щеки, у него впалая грудь, проволочные ножки и голова, как огромная, набухшая по весне почка. А еще он шепелявит, но на фотографиях это не бросается в глаза. Иногда он ловит удивленные взгляды знакомых, но понять ничего не может. Он хочет спросить, но в доме непривычно тихо и темно. Так что перевернем страницу.
Ой, совсем взрослый! Гримасничает, пародирует, вертится, как юла, и над всеми подсмеивается. Он неизменно весел, хоть и нездоров. А то ужасное, что подкрадывалось... может, и не было его вовсе? Смотрите, вот он с кузеном, с друзьями-лицеистами, с могучим и статным дядюшкой. Вполне нормальный мальчуган, хоть и невысокий. Вот еще, с матерью в звенящем весеннем саду. Май... Перевернем... Подождите, еще страничку... Нет, еще... Что все это значит? Пустые, одинокие листы до конца альбома. Свист, гогот, стук колес, чьи-то шаги по дорожке, звон бокалов, скрип старого кресла и уголек, выводящий что-то не очень приличное над камином, – звуки, в гремящем и радостном контрапункте сойдясь воедино, разом оборвались, будто и не существовали вовсе. Плиты в гостиной помутнели, окна заросли паутиной, мебель накрыли белым саваном, а зеркала, все до единого, не оставив даже пудрениц, утопили в пруду, том самом, где ходили под парусами принцевы корабли. Гулко. Пусто. Где же вы, шелковые шали? Никто больше не читает в кресле с высокой спинкой. Погасли огоньки в глазах маленького мальчика, остыл камин, и солнце, непритязательный соглядатай, трусливо отвернулось, чтобы не видеть, как там, за плотно притворенными дверьми, утолщаются нос и губы, жалко дрожит скошенный подбородок, голова становится неподъемной обузой, а руки и ноги усыхают и скукоживаются. Малыш спит, он не сможет к тебе выйти, нет, его лучше не беспокоить, поиграете в следующий раз, ну же, не стой истуканом, нам пора, допивай чай и идем, ужас что рассказывают, маленький уродец, а какой милый был мальчуган, и поделом этим толстосумам, ты меня обманула, ты меня оставила без наследника, с кем я теперь буду охотиться, это не мой сын, в нашей семье карликов отродясь не бывало, убирайся, я сама о нем позабочусь, не плачь мама, мне уже лучше, нога почти не болит, смотри, что я для тебя нарисовал.