На гербе новой страны, как когда-то на гербе объединенной республики, были и польский орел, и литовский всадник. Само название «Средняя Литва» показывало, что это лишь эмбрион большого государства; по плану Пилсудского к трем округам вскоре должна была присоединиться Западная Литва, то есть Каунас с землями, населенными литовцами, и Восточная Литва, то есть Белоруссия с Минском. Такая Литва из трех кантонов вступила бы в федерацию с Польшей. Но ни литовцы, ни белорусы не изъявляли желания присоединяться к Средней Литве. Кроме того, само государство Желиговского казалось нежизнеспособным. Течение краёвцев, которое хотели привлечь к государственной работе, сотрудничать отказалось. Михал Рёмер, специалист по международному праву, не захотел поддерживать насилия; он был сторонником Пилсудского и его близким другом, но написал ему резкое письмо и дал понять, что выбирает «каунасскую Литву». Со временем он стал Миколасом Ремерисом, ректором Каунасского университета. Людвик Абрамович тоже предлагал отдать Вильнюс Литве, учредив автономию для поляков и не требуя унии или федерации. Правда, его брат Витольд, человек немного других воззрений, согласился стать формальным правителем Средней Литвы, но через месяц-другой перестал им быть. Желиговский проводил его двумя короткими фразами: «Сторонник договора с Литвой, свято верящий в примирение. То есть упрямый и закосневший утопист, политический безумец».
Жители Вильнюса, говорящие по-польски, симпатизировали Желиговскому — во-первых, он отличился в боях с большевиками, во-вторых, был отсюда родом, говорил на местном наречии и напоминал по любому поводу, как ему в детстве приходилось босиком идти на экзамен и как он спал на скамье у Бернардинского костела. Несколько хуже обстояли дела с его войском. Официально оно называлось литовско-белорусской дивизией, но местных жителей там было мало; сам Желиговский признавал, что к «мятежникам» присоединялось отребье, множество буянов и трусов, которые с утра до ночи пировали в ресторанах, а при малейшей опасности дезертировали. На север от Вильнюса, у Ширвинтай и Гедрайчяй, произошли стычки с литовскими частями, которые дивизия проиграла. В 1922 году «Среднюю Литву», к тому времени превратившуюся в фарс, решили упразднить. Были объявлены выборы в сейм, которые бойкотировала почти половина населения — литовцы, белорусы и евреи. Сейм принял решение объединить государство с Польшей, Вильнюс стал центром провинциального воеводства, а само воеводство узкой полосой вклинилось между независимой Литвой и Советским Союзом (большую часть Белоруссии присвоили большевики, и она стала частью их империи — со всеми из этого вытекающими последствиями).
Победа поляков стала поражением для Пилсудского — его федеральные планы навсегда провалились. Между Литвой и Польшей установилась холодная война avant la lettre. В Лугано, Женеве, а иногда — тайно — и в Варшаве или Каунасе шли бесконечные, но бесплодные переговоры; когда я слежу за теперешними переговорами Израиля с арабами, я, как и каждый литовец, чувствую знакомый привкус — та же неуступчивость с обеих сторон, те же постоянно разваливающиеся предложения и планы. Государства не поддерживали отношений, граница была намертво закрыта, в литовских иностранных паспортах появилась надпись: «Действителен для проезда во все страны, кроме Польши». По конституции Литвы, Вильнюс оставался столицей; президент, правительство и посольства обосновались в Каунасе, но официально у него был всего лишь статус «временной столицы» (этот необычный титул настолько прижился, что и сегодня жители Каунаса с гордостью и некоторой иронией его употребляют). Девятое октября, когда Желиговский занял Вильнюс, стало днем траура. На всех картах Вильнюсский край был обозначен как «часть Литвы, оккупированная Польшей»; учителя, газеты, книги приучали считать Польшу несомненным, быть может, самым главным врагом; на плакатах изображали орла, который выдирает у Литвы сердце, но еще чаще — литовского всадника, наступившего на польского орла и водружающего трехцветное знамя на замке Гедимина. Песня Пятраса Вайчюнаса «Слушай, мир, мы Вильнюс не забудем!» стала вторым гимном Литвы. Действовал комитет освобождения столицы, выпускали журнал, где из номера в номер писали о притеснениях литовцев в городе Гедимина и его окрестностях. У всего этого был и социальный аспект — крестьянская Литва раздала безземельным и малоземельным крестьянам владения дворян (чаще всего говорящих по-польски), в то время как в Вильнюсском крае они остались у помещиков. На литовскую патриотическую риторику, у которой были аналоги — часто весьма несимпатичные — в других государствах Европы, следует смотреть критически, однако маленькому, слабому и еще не совсем сформировавшемуся народу она, в общем, простительна. Как бы то ни было, такая риторика не только воздействовала на массы, но и сама в них зарождалась. Литва Антанаса Сметоны считала себя Пьемонтом, чья цель — отвоевать Рим, иначе говоря, Вильнюс. Это мечта казалась безумной, и то, что она обрела плоть, — наверное, самое необычное событие, произошедшее в Европе за последние сто лет.
Польша могла презирать амбиции Литвы. Невзирая на бесконечные споры в Лиге Наций, казалось, что выборы 1922 года окончательно решили судьбу Вильнюса. Какими бы воинственными ни были литовские газеты и плакаты, отнять Вильнюс у государства, большего в десять раз, Литва не могла. Оставалось надеяться, что она со временем смирится со своей участью. Поляки не сомневались в моральном праве на Вильнюс — для них это был город великих просветителей и поэтов, его миф создавали мессианисты, за него сложили головы польские повстанцы. У литовцев были разве что воспоминания о древних временах, когда языческий Вильнюс был маленькой деревянной крепостью. За последние несколько десятилетий литовцы, быть может, и обрели некоторый культурный вес, но оставались в явном меньшинстве. Литовская армия считала бои с Желиговским у Ширвинтай и Гедрайчяй своими славными победами; Польша даже не заметила этих стычек.
И все-таки некоторое время литовцы сохраняли влияние в городе. Вильнюсским епископом был литовец Юргис Матулайтис, благородный аскет, который не поддался шовинистам ни одной, ни другой стороны; все же, когда Польша подписала конкордат с Ватиканом, он вынужден был отказаться от своего престола и уехал в Рим. В Вильнюсе все еще жил Басанавичюс, которого уважали все горожане, но он умер в 1927 году, как раз в тот день, когда Литва отмечала девятилетие акта о независимости. По-прежнему действовало литовское научное общество, выходило несколько литовских газет, работала гимназия, был даже литовский театр. Но постепенно все это вытеснилось на обочину городской жизни. Литовцы оказались в своеобразном гетто, интересуясь только делами своей общины; если кто-нибудь приобретал больший вес, его тут же обзывали агентом вражеского государства, отвозили к границе и ссылали в «каунасскую Литву». Центры литовской культуры дышали на ладан, все время ожидая репрессий, и часто эти ожидания сбывались.
Положение других меньшинств тоже было незавидным. Быть может, больше всего повезло евреям, которые смогли создать ИВО (Идишер Васншафтлер Институт) — единственное в мире научное учреждение, предназначенное для изучения идиш, еврейского фольклора и традиций. В его почетный президиум согласились войти Эйнштейн и Фрейд. Государство не поддерживало ИВО, хоть его и обязывал послевоенный договор, поэтому еврейская община содержала институт сама. «Мы стали министерством просвещения еврейского народа. Еврейский народ должен стать нашим министерством финансов», — говорил один из основателей ИВО. На самом деле институт был важнее министерств — для евреев Европы он был национальной академией. Хотя его члены и навещали каждый день старый Шулхойф возле Большой Синагоги — нигде в другом месте они бы не нашли столько материала для своих исследований, — они уже представляли другую, позитивистскую традицию; здание института тоже было современным и находилось в новом районе города, далеко от гетто Гаона. Несмотря на давление антисемитов, ИВО худо-бедно существовал, хоть и оставался изолированным островом. Тем временем жизнь белорусов зашла в полный тупик. Большинство их вождей соблазнилось белорусской советской республикой, где вначале вроде бы выполнялась национальная программа — поддерживался язык, выпускались белорусские книги, выделялись средства учреждениям культуры. Конечно, все должно было быть марксистским и пролетарским, но это отпугивало немногих — ведь белорусские культурные деятели обычно сами были социалистами. Переселившись в Минск, они сразу получали звания академиков и профессоров. Но скоро Сталин поступил с белорусским национальным движением по рецепту императора Калигулы — одним махом отрубил ему голову. Вчерашние академики стали «агентами польской разведки» и «национал-фашистами». Почти все эти благородные и наивные люди упокоились в безымянных массовых могилах, которых в Белоруссии, пожалуй, больше, чем в любом другом месте сталинской империи. Известного драматурга Францишака Аляхновича удалось спасти — по обмену политическими заключенными между СССР и Польшей его отдали за Бронислава Тарашкевича, который, в свою очередь, сидел у поляков как коммунист. Вернувшись в Вильнюс с Соловецких островов, Аляхнович успел опубликовать одну из первых книг о Гулаге (потом его все-таки настигла рука сталинской ЧК — он был застрелен в своей квартире неизвестным лицом, как выяснилось позже, советским агентом). Тарашкевич попросту ничего не успел. Он был не только коммунистом, но и серьезным деятелем культуры, в польской тюрьме перевел всего «Пана Тадеуша» на белорусский язык и надеялся опубликовать перевод, но был расстрелян Сталиным, как почти все другие.