Таня снова замолчала и долго слушала. Видимый Лео кончик ноги подбрасывал тапочек не нервно, а беспечно.
— Нет, нет, раз ты уже пообещал… Я свои слова назад не заберу — и ты свои не бери… Ни за что! Зачем? Я ненавижу подобные церемонии. Сцен натянутых не люблю! И не запугивай меня, ничего с собой ты не сделаешь. Ты не Кыштымов какой-нибудь полоумный!
Лео вздрогнул за дверью. Танины тапочки весело покачивались на тонких ее, перекрещенных ногах.
— Этот бы смог! От неудовлетворенности… Откуда, думаешь, эта извращенческая жаба в ванне?.. Да ну тебя! Кто говорит? С ним? Целовалась? Ни-ког-да! Да я бы уж его жабу предпочла поцеловать! Ты еще Уксусова приплети, взревнуй, как Отелло. Ты, такой умненький, ты, который так меня знаешь…
Она молчала, слушала, уже без игры тапочками. Глухое, серьезное молчание.
— Я помню, помню, — совсем другим голосом вдруг заговорила она. — И это тоже помню. Нет, не надо, все само собой решилось и кончилось — так тому и быть… Ну, не надо, прошу, ты знаешь, какая я слабая. Низко пользоваться теперь тем, что я тебе сказала. А сказала потому, что мы больше не увидимся. Чтоб ты знал, что ты единственный… Нет, нет, нет!.. Хорошо. Приходи. Последний раз! И учти, в двенадцать я тебя уже вытолкаю, не хочу размазывать проводы и прочее! И еще: раз так, ты тоже сделаешься очередным розовым пятном. Согласен? Отлично. Тогда приходи. И скорей. Скорей, скорей, скорей! Пока я не передумала, иначе тебе не открою… А сейчас? Сейчас открою. Я безумно хочу тебя видеть. Скорей!
Она бросила трубку и вскочила на ноги. Лео едва успел отпрянуть в темноту и вдавиться в стену на лестнице. Но беспечная Таня не стала выглядывать наружу, только захлопнула дверь. Лео в растерянности потоптался на лестничной площадке. Он тупо и неотрывно смотрел на жестяной ящик на стене, сквозь дыры в котором видны были электрические счетчики и даже было видно, как беззвучно, с усилием вращаются в счетчиках тоненькие блюдечки с красной капелькой на боку. Внутри у Лео проснулась противная едкая боль. Он изо всех сил ненавидел Таню — не оттого, что она его осмеяла, а оттого, что призналась в вечной любви к какому-то единственному. И никогда еще не казалась она ему так жалка и убога в своей слабости. Шалава! Такая же, как все те в Казани и Саранске! А сам он? Ждал два года, что она вспомнит свою сентябрьскую слабость и еще когда-нибудь поведет его на какую-нибудь скамейку! Какая глупость!
Лео решительно спустился по лестнице и вышел. Вечер из слякотного сделался стылым. Снег кончился, пустой ветер свистел в уши. Лео столько раз в тот вечер плакал от этого проклятого ветра, столько раз позорно, унизительно поскальзывался на мостовой, пока добрался до автобусной остановки, столько раз в автобусе был мят, обруган, задет чужими локтями и ножищами, что ненависть у него быстро скукожилась в плаксивость, в жалость к себе, гонимому и нелюбимому пуще жабы. А какие роли в театре ему дают! Лео не пошел по привычке в Юрочкину квартиру скоротать вечерок, а поднялся к себе, выпил кучумовки, захмелел и тут же заснул.
Обиженные дети быстро засыпают, но спят плохо, беспокойно. Лео проснулся около часу ночи. В комнате было тихо и синё. После минуты первой оторопи пробуждения все вчерашние обиды и унижения тоже проснулись — отдохнувшие! — чтоб с новой силой впиться в бедного Лео. Она даже не смог лежать, он мычал, бегал по комнате, отбиваясь от себя самого, обиженного. Наконец, он поразительно быстро и ладно оделся и побежал на автобусную остановку. Последний автобус, бренча и дребезжа какими-то разболтавшимися железками, отвез его в Старый город.
Лео твердо шел в темноте и почти не поскальзывался. Совершенно темный куб Таниного дома — старого трехэтажного здания — казался не спящим, а необитаемым. Зато в ее окнах горел яркий свет, причем всюду — в комнате, в кухне. Три заплатки в черноте. Ужасные мысли, бушевавшие в Лео по дороге, теперь улеглись и попрятались, и он, поднимаясь по лестнице, совершенно не знал, зачем идет и что сейчас ей скажет. Но он все-таки забрался на третий этаж и решительно ткнул пальцем в рваной кожаной перчатке кнопку звонка. Скользкая кнопка повихлялась, пытаясь уклониться от нажатия, но уступила силе. Раздался долгий звонок. Никто не открыл. Лео звонил еще, еще — тихо. Он приложил ухо к двери. Внутри было глухо, мертво. «Прикинулись, притихли под одеялом», — злобно скривился он. Там, за дверью неизвестный он и она. Она совсем слилась теперь в его воображении с голой актрисой Тамарой Федченко, хотя голой Тани он не видел никогда. «Погодите, я устрою вам веселенькую эротическую сцену!» — решил Кыштымов и неотрывно звонил минут пять. Никакого результата! Он прислушался снова, но в квартире было по-прежнему совершенно тихо, тогда как вокруг какие-то звуки жили, и слышался чей-то далекий храп, и где-то внизу или в соседнем подъезде бормотал телевизор, и блюдечки счетчиков вращались, оказывается, не вполне бесшумно, а с вкрадчивым шелестом — ш-ш-ш…
Лео на ватных ногах спустился по лестнице. Что все это значит? Только одно: она ушла к единственному! Ничего не хотелось, и было досадно, зачем он сюда притащился.
В Новый город Лео шел пешком, с упорством опытного странника. Он уже включился в свой привычный полет в пустоте. Можно было даже зажмурить глаза: все равно только черное всюду — сверху, снизу, по сторонам. Как всегда.
— Сами теперь судите, могу ли я имя назвать? — совершенно осипшим шепотом закончил Лео Кыштымов. — Угадайте сами, кого она так любила. Шалава…
— Одного я понять не могу, — сказал Самоваров, — зачем же вы записку писали, вену резали?
— Чего непонятного? Я ведь один знал, что к ней кто-то придет! Я ведь сначала и подкараулить хотел, посмотреть, что это за счастливец такой. Наскандалить даже. И если б сделал так, ничего бы и не было, уехала бы она в Москву — и всё. А я загордился, водку пить пошел. Теперь же мне от нее вовек не избавиться! Ее жизнь в этой вот руке была! — Кыштымов показал Самоварову свою большую нервную руку с толстыми жилами. — Я не спас! Загордился! Куда теперь я с этим денусь? Как я теперь хотя бы презирать ее смогу?
Он с отвращением уставился в пыльный потолок, откуда, очевидно, и глядела на него его странная совесть.
— Когда вы были у нее в первый раз, когда разговор слышали? — не унимался Самоваров. Он хотел мелкими вопросами успокоить несчастного и дрожащего Лео.
— После девяти уже. Отыграл Горича в «Горе» — ну, да, от ума — и туда. Я видел, она еще перед спектаклем убежала. Она ведь не играла в тот вечер.
— А по телефону она когда говорила?
— Говорю же вам, после девяти. Недолго она говорила. Я сразу домой вернулся.
— А второй раз когда ездили туда?
— Последний автобус в час. Значит, около часу.
Самоваров озадаченно рассматривал Лео. Странный он. Может, сам и задушил? На сцене Отелло сыграть не дают, так отчего же не сыграть в жизни? Много ведь всего накопилось в этом невзрачном малом. Тогда зачем это признание? Он и Мошкину намекал, что нечто знает. Молчал бы себе!