– Катя… где ты?
– В Алтуфьеве. Тут супермаркет рядом с метро, с желтой вывеской.
– Не уезжай никуда, буду через полчаса.
– Только не спрашивай ни о чем.
– Ладно.
Они стояли на улице у двери супермаркета. Курили. Их толкали входящие и выходящие люди. Обоих бил озноб. Оба пытались это скрыть.
– Хватит курить. – Кирилл выхватил из ее руки недокуренную сигарету, затушил оба окурка в мусорнице. – Поехали к Алексею.
– А его родители?
– Они нормальные.
Катя отогревалась под теплым душем, подставляла лицо напористым тонким струйкам – проводила ладонями по телу. Она была целая и живая, та же, что раньше, Катя. Только видела теперь по-другому, как будто через сильное увеличительное стекло.
Потом на кухне они пили чай с приготовленными Лехой бутербродами, и Кирилл молча смотрел на нее. Просто смотрел. Не спрашивал, почему на ней тельняшка с чужого плеча.
– Я на днях была у Берты, – глядя в чашку, тихо сказала Катя, – и обидела ее. На душе кошки скребут. Хочу к ней съездить.
– Ладно, вместе съездим, – кивнул Кирилл. – Мне завтра в универ можно к часу. Тебя, смотрю, крепко к ней прибило.
– Ну, прибило, и что? – пожала плечами Катя.
– Ничего, так просто.
В кухню заглянул Алексей:
– Допьете чай, идите ко мне в комнату. Так и быть, чего-нибудь вам слаба́ю.
На стенах Лехиной комнаты висели увеличенные фотографии известных трубачей мира. Катя стала их разглядывать. Леха давал ком ментарии:
– Майлз Дэвис, много сделал для джаза нового. А это Клиффорд Браун, погиб в двадцать пять лет в автокатастрофе.
– Ой, а это Луи Армстронг?
– Ну да, куда без джазового дедушки. А это мой обожаемый Уинтон Марсалис – полная свобода звучания инструмента!
– Он хоть живой?
– Живой пока. А это Рой Харгроув, тоже неплох в своем роде.
– И все негры, – засмеялась Катя.
– У них кровь замешана на джазе. Вот Чет Бейкер белый, правда, как трубач будет послабее, но пел неплохо, «кул» прилично исполнял.
Кирилл сидел в кресле заваленной всяким барахлом Лехиной комнаты и счастливо смотрел на них с Катей.
– Вот, еще один белый. – Алексей показал на симпатичного улыбающегося дядьку с седыми волосами и густыми бровями. – Морис Андре, француз, материн любимый. Он в основном по классике. Умер только что, мать грустила. Ну, слабать-то вам что?
– А можешь «Есть только миг»?
– Без проблем.
Давно Берта не ощущала себя такой потерянной и сломленной. Железные тиски не отпускали ее душу вот уже четвертый день. Она неоднократно пробовала звонить Кате, но номер был недоступен, тиски сжимались все сильнее. В воскресенье от безысходности возник импульс позвонить Галке Ряшенцевой, но параллельный голос сказал: «Не стоит, Берта, начнут ся лишние расспросы, перемалывание прошлых театральных и жизненных ошибок».
После того, как в пятницу ее покинула Катя, Берта пропустила прием у Натальи Марковны, не посетив «оазиса последней надежды». Сегодня был понедельник, Наталья Марковна принимала в вечернюю смену в поликлинике. Берта решила сходить к ней, попросить успокоительных таблеток. На самом деле таблетки были предлогом. Ей хотелось излить душу.
Она спросила разрешения зайти с одним из пациентов на несколько слов. Тот согласился.
– Что случилось? – Наталья Марковна удивленно вскинула брови. – Почему не были в пятницу, у вас что-то экстренное?
– И да и нет, хочу поклянчить лекарство и очень нуждаюсь в разговоре с вами.
– У меня, Берта Генриховна, на сегодня все расписано, до конца приема час, если подождете…
– Конечно, я подожду. – Берта села в коридоре ждать Наталью Марковну.
Через час с небольшим они шли по улице в сторону дома Натальи Марковны. В кармане Берта теребила блистер с элениумом.
– Каких я дел натворила, Наталья Марковна, каких безобразных, непоправимых дел. Только вам могу сказать. Эта девочка, что приезжала ко мне, вы видели?
– Да. Пару раз видела. Красивая. Кто она вам?
– Если в родственном отношении, то никто. Свела судьба на старости моих лет.
И Берта рассказала Наталье Марковне о случившемся.
– Вот скажите, какой черт дернул меня заступиться за ее мамашу? Ведь та еще кретинка, коль живет с такой мерзостью.
Наталья Марковна глубоко призадумалась.
– Вы же хотели как лучше, преследовали благородную цель. Но, увы, благородство не всегда бывает оправданно. А по гамбургскому-то счету вы правы. Если девочка ваша обладает доброй, чувствительной душой, то действительно когда-нибудь простит свою мать. Поймет, что она тоже своего рода жертва подонка-приспособленца. Таких, готовых быть обманутыми, женщин-жертв, особенно после сорока, несчетное количество. Сколько лет девочке?
– Двадцать.
– Ничего, должна справиться. Хорошо бы ей, конечно, к доктору, к гинекологу. Почему не позвонили мне по горячим следам? Я бы отвела ее в поликлинику к нашей Серафиме Валерьевне, очень хороший доктор.
– Вот не догадалась.
– Хотя если этот ублюдок спит с ее матерью и у той со здоровьем все в порядке, то вряд ли мог чем-то заразить. Главное, не забеременела бы.
– Не дай бог. – Берту передернуло.
– Да-а, тут основная травма – психологическая. Но мне отчего-то кажется, она непременно к вам приедет. Отойдет и приедет. Ей, судя по всему, толком и поговорить не с кем, кроме вас.
– Теперь и жить негде, – вздохнула Берта.
– Отвлекитесь, Берта Генриховна, почитайте что-нибудь. Переживаниями вы делу не поможете.
– Верите, не могу. Ничего не могу, Наталья Марковна. От всего воротит, и от классиков, и от современников.
– Нет, не верю. Ни за что не поверю, что нет книги, которая хоть как-то отвлекла бы вас и утешила.
– Есть одна любимая, но я помню ее почти наизусть.
– Хотите, угадаю какая? – Доктор пыталась увести Берту от болезненной темы.
– Интересно, попробуйте.
– Анатолий Эфрос? «Репетиция – любовь моя»?
– Вы ясновидящая?
– Нет, просто наблюдательная. Я не раз видела ее у вас в руках.
– Признаться вам, за что я люблю эту, во многом наивную книгу?
– Сделайте одолжение.
– За безоговорочную любовь Эфроса к актерам. Он написал о нас: «В актеров надо влюбляться. Они прекрасные люди». А ведь многие режиссеры, в отличие от Эфроса, относятся к нам как к рабочему материалу, считают всего лишь строительными кирпичами. Меня вот на моем театре воспринимали как актрису с необычайно сложным характером. А я просто-напросто не желала быть марионеткой ни в чьих руках. Позволяла себе спорить, поверьте, вовсе не из-за упрямства и самодурства, а отстаивая актерскую честь, право иметь собственный голос.