Он, судя по всему удовлетворившись этим ответом, побежал к саду и только приостановился, чтобы срезать себе прутик.
Как только он исчез из виду, Дебора поспешила к деревьям, окаймлявшим лужайку, и, оказавшись в лесной тени, почувствовала себя в безопасности. Она тихо шла по тропе к пруду. Позднее солнце посылало стрелы света между деревьями на лесную тропу, и мириады насекомых плели паутину своих путей в этих лучах, поднимаясь и спускаясь, как ангелы по лестнице Иакова. Но были то насекомые, думала Дебора, или пылинки, или даже частицы самого расколотого света, измельченные и разбросанные солнцем?
Стояла полная тишина. Леса предназначены для тайны. Они не узнавали ее, как узнавал сад. Их не заботило то, что она целый год пробыла в школе, или в Ханстентоне, или в Лондоне. Лес никогда не скучал по ней: он жил своей особой, мрачной, напряженной жизнью.
Дебора вышла на вырубку, к пруду, откуда разбегались пять тропинок, и на мгновение остановилась, прежде чем подойти к краю берега, потому что пруд был священный и требовал приношения. Она скрестила руки на груди и закрыла глаза. Потом скинула туфли.
– Матерь всех диких созданий, делай со мной что пожелаешь, – проговорила она вслух. Звуки собственного голоса немного напугали ее. Потом она опустилась на колени и трижды коснулась лбом земли.
Первая часть ее искупления была совершена, но пруд требовал жертвоприношения, и Дебора к этому подготовилась. В кармане у нее лежал огрызок карандаша, с которым она не расставалась весь школьный год и называла счастливым. На нем были отметины зубов, а на конце – остатки изжеванной резинки. Это сокровище надлежало отдать пруду так же, как были отданы в прошлом другие сокровища – крошечный кувшинчик, пуговица с гербом и фарфоровая свинка. Дебора нащупала огрызок карандаша и поцеловала его. Столько одиноких месяцев она носила его с собой и гладила, а теперь пришла минута разлуки. Пруду отказывать нельзя. Крепко зажмурившись, она взмахнула правой рукой и услышала слабый всплеск упавшего в воду карандашного огрызка. Открыв глаза, она увидела расходящуюся по середине пруда зыбь. Карандашик исчез, но зыбь продолжала тихо колыхать лилии. Это движение символизировало принятие дара.
Дебора, все еще на коленях, снова скрестила на груди руки, придвинулась к самому краю берега и, низко нагнувшись, глянула в воду. На нее, колыхаясь, глядело ее отражение, и это было не то лицо, что она знала, и даже не то, которое видела в зеркале и которое в любом случае фальшиво, – а искаженный образ, темнокожий и призрачный. Скрещенные руки походили на лепестки водяных лилий, а цветом были не восково-белые, а призрачно-зеленые. И волосы тоже не были живой копной, которую она каждый день расчесывала и перевязывала сзади лентой, а свисающим пологом. Когда отражение улыбнулось, оно исказилось еще сильнее. Опустив руки, Дебора наклонилась вперед, взяла прутик и трижды нарисовала круг на гладкой поверхности. Вода дрожала в расходившейся ряби, а отражение, разбитое на осколки, вздымалось вверх и танцевало, словно какое-то чудовище, у которого не было ни глаз, ни рта.
Наконец вода успокоилась. Над ней гудели насекомые, длинноногие мухи и жуки с растопорщенными крыльями. Стрекозе достался во владение великолепный лист лилии. Она упоенно парила над ним. Но едва Дебора на мгновение отвела взгляд, стрекоза исчезла. В дальнем конце пруда, позади скопления лилий, собралась зеленая ряска, а под ней укоренились перепутанные водоросли. Они были так густы и за долгое время так слежались, что человек, ступивший в них с берега, застрял бы там и задохнулся. А вот мухи и жуки могли сидеть на поверхности, и бледная ряска для них была вовсе не коварной западней, а местом отдыха и покоя. И если кто-то бросал камень, чтобы по пруду пошла зыбь, она достигала ряски и раскачивала ее, и вся мшистая поверхность ритмически колыхалась, словно танцевальная площадка под ногами посетителей.
В дальнем конце пруда стояло мертвое дерево. Оно могло быть елью, или сосной, или даже лиственницей – время сделало его неопознаваемым. У него не было никакого отличительного знака, кроме ветвей, несуразно растопыренных на фоне неба. Шапка плюща венчала его растрепанную верхушку. Прошлой зимой у него обломился давно надломленный сук, он теперь лежал полупогруженный в воду, и зеленая тина свисала с его высохших веток. Размокший в воде сук служил наблюдательным пунктом для птиц, и Дебора увидела, как из молодой поросли, окружавшей мертвое дерево, внезапно вылетел птенец и на миг опустился на мшистую филигрань. Он был охвачен ужасом. Мать остерегающе окликнула его откуда-то из сумрачной безопасности, и птенец, следуя зову, торопливо сорвался с ветки, давшей ему временное пристанище, и, неудачно выбрав момент, сбившись с направления, все же достиг безопасности. Сердитое щебетание в подлеске указывало на полученный им нагоняй. После того как он скрылся, на пруд вернулась тишина.
Сейчас, подумала Дебора, самое подходящее время для молитвы. Лилии закрывают лепестки. Рябь на воде успокоилась. А темная впадина в центре пруда, эта черная неподвижность, где вода глубже всего, – конечно же, воронка, уводящая в королевство, что лежит внизу. Через эту воронку прошли все пожертвованные сокровища. Вот и огрызок карандаша недавно нырнул туда, в глубину. Теперь он уже принят как равный среди своих сотоварищей. Это и был единственный закон пруда, других заповедей не существовало. Дебора знала: как только он совершился, этот первый, безоглядный прыжок в холод, мягкость приветливой воды уносит всякий страх. Вода плещет в лицо и промывает глаза, и этот прыжок – вовсе не в темноту, а в свет. Когда проникаешь в пруд, вода становится не чернее, а светлее – более золотисто-зеленой, и грязь, которую люди представляют себе там, это лишь защита от чужаков. Свои же – те, что знают, – тотчас направляются к самой сути, а там – пещеры, фонтаны и радужных цветов моря. Там пляжи из белейшего песка. Там беззвучная музыка.
Снова Дебора закрыла глаза и еще ниже склонилась к пруду. Ее губы почти касались воды. Это наступило великое молчание, у нее не было ни одной мысли, и она была принята прудом. Волны покоя расходились вокруг, и она медленно утрачивала всякое чувство себя, ощущение своих ног, своего коленопреклоненного тела, своих стиснутых рук. Все исчезло, осталось лишь ощущение бесконечного покоя. Это было более глубокое постижение, чем то, что приходит, когда прислушиваешься к земле, потому что земля принадлежит миру, потому что земля – это бьющийся пульс, а для того, чтобы постичь и принять в себя пруд, нужен совсем особый род слуха: как закрываются лилии, так погружается в глубь душа.
– Дебора!.. Дебора!
Ох, только не это! Не сейчас, пусть не зовут домой сейчас! Ее точно ударили в спину или выскочили на нее из-за угла. Словно резкий и внезапный шум другой жизни разрушил тишину и таинственность. Потом раздался перезвон коровьих колокольчиков. Это был сигнал от бабушки, что пора возвращаться домой, сигнал не властный, не отталкивающе повелительный, как школьный звонок, который настойчиво торопит прочь от игры к урокам или в часовню, но все же напоминающий, что Время – превыше всего, что жизнью руководит порядок и что даже здесь, в этом праздничном доме, любимом детьми, правят взрослые.