46. СЕНГЮЛЬ МИЗРАКИЕВ
Гул потока неожиданно усилился, затем оглушительный шум затих на мгновение и отхлынул. Дождь шел по краю черного пространства. Поскольку истечение времени еще не началось, ливень завершился в нерешительности, и после падения отдельных капель снова установилась тишина.
И тогда Крили Гомпо закашлялся не потому, что было сыро, но потому, что вот уже целую неделю он не мог дышать, и еще потому, что копоть железнодорожной перевозки засорила ему диафрагму. Под воздействием кашля маленькие протоки очистились, и внутренним ухом услышал он голос, который напомнил ему его имя Гомпо и то, что ему предстояло совершить, а именно создать каталог образов, полезных для нашего миропознания. Он очень далеко отошел от первоначальной своей цели, но по крайней мере в конце концов состояние его как-то стабилизировалось. На календаре обозначилась дата 19 октября, понедельник. Это был я, тот, кто говорил. Это я его предупредил, что погружение будет для него последним и что продлится оно около одиннадцати минут и девяти секунд.
Крили Гомпо стоял возле булочной, и, поскольку отвратительная тошнота опустошала его, он приблизился к витрине и соскользнул на землю. Он присел на корточках на тротуаре, в позе ацтекской мумии, в позе, которую мы всегда предпочитаем, когда надо перейти к действию, когда колени касаются плечей, руки обхватывают колени, тело несколько расслабленно, как после последнего вздоха. Справа от него разносились запахи пралине. Слева от него из отдушины тянуло подвальной затхлостью. Магазин был закрыт.
В течение четырех минут Гомпо был занят исключительно тем, что боролся с чувством тошноты. Люди проходили мимо него, некоторые были в плащах, у других были лица палеозойского периода, третьи выгуливали собак и даже кошек, которые замечали Гомпо и дергали поводок, чтобы его обнюхать. Старая дама в шубе из искусственного альпага наклонилась, чтобы бросить ему между ног монетку, скажем, в полдоллара. События убыстрялись, но информационная жатва оставалась все еще скудной. Чтобы лучше рассмотреть окружающий его мир, Крили Гомпо выпрямился. Он автоматически принял позу нищего.
Он прочитал, что улица, на которой он находился, называлась улицей Ардуазов. Улица не представляла никакого архитектурного интереса. Она была узкой и поднималась в гору.
Человек по имени Сенгюль Мизракиев приблизился к нему, положил в его протянутую руку монету, скажем, в один доллар, и после небольшого колебания спросил у него, который час. По рассеянности Крили Гомпо забыл сделать вид, что смотрит на левое запястье, и прилежно повторил указание, которое я передал ему в тот же самый момент, а именно, что ему осталось пять минут и сорок девять секунд.
— До конца осталось около пяти минут и сорока девяти секунд, — сказал Крили Гомпо.
— Хорошо, — сказал человек.
Он стоял перед Гомпо в нерешительности, ощущая содержащие кислород испарения, что исходили от лохмотий Гомпо, и внезапно он побледнел.
— Во всяком случае, время, для меня… — сказал он.
Крили Гомпо кивнул. На человеке был пуловер цвета морской волны с загибающимся воротом, и у него был интеллигентный вид, вид, который говорил, что он умеет читать и что, возможно, он даже прочел один или два романа Фреда Зенфля. Он удалился. Ни одно домашнее животное не поплелось за ним.
Далее, до истечения последней отпущенной Гомпо секунды, ничего значительного более не произошло. И поскольку было бы слишком сложно вновь вдохнуть в Гомпо жизнь после столь незначительного результата, мы оставляем его на улице Ардуазов.
47. ГЛОРИЯ ТАТКО
20 октября мы вошли в эвакуационный проход, каждый из нас, как только мог, пытался сохранить равновесие, каждый неуклюже пытался избегать дверей, за которыми были пламя и кровь. Теперь нас было только двое. Луна зашла, прошло три часа, затем луна снова появилась на поверхности, затем занялся день, затем снова день окончился. Глория Татко шла впереди. Она опустила голову, она смотрела исподлобья, она встряхивала волосами, имевшими форму засаленных кос, и руками, походившими на длинные связки пузырчатых ремешков. Мне было грустно видеть ее в этом состоянии, которое вскоре придаст ей ужасную внешность Вилла Шейдмана, таким, каким его часто описывал в последних главах своих книг Фред Зенфль. Слезы застилали мне глаза. Глория Татко повернулась, она шла всего на пять или шесть метров впереди меня, но ей надо было сделать усилие, чтобы добросить до меня, сквозь рычание огня, разборчивые слова. Поторопись! — крикнула она механическим, отвратительным голосом. — Ускорь шаг, если ты хочешь вовремя попасть в матрицу!.. медведицы вот-вот разродятся, они уже корчатся от боли!.. Я пошевелил рукой, чтобы показать Глории, что я понял ее предупреждение. Глория прокричала еще начало предложения, но, поскольку мы входили в зону турбулентности, она не стала продолжать. Вместо того чтобы ускорить шаг, я начал подремывать на ходу, чтобы уберечься от опасностей. Квартиры пылали вокруг нас. Лифты со свистом падали, за ними следовали и им предшествовали горящие тела. Кроме этих пунцовых факелов и светового кольца, которое они на огромной скорости отбрасывали вниз, света было мало. Луна приближалась к своей последней четверти, и две ночи спустя она уже не освещала более наше продвижение вперед. Слезы намыли рытвины на моем лице, словно на мне была маска, готовая вот-вот растопиться. Я шел вслед за Глорией Татко. По причине жары она потеряла свою одежду и волосы. Она бормотала в мой адрес советы, которые мне не удавалось разобрать. Где-то недалеко слюняво рычали медведицы. У них были горячие внутренности, и они страдали. Период их первых схваток начался. Луна вновь показалась в форме тонкого серпа. В проходе, по которому мы с упорством следовали, двери были потрачены огнем; другие двери оставались распахнутыми от дряхлости. Иные казались вечными. Я разглядел номер одной из них, 885, номер слишком знакомый, чтобы не быть роковым. Это был номер моей комнаты. Мы сделали круг. Я говорю моя комната, чтобы не погрязнуть в пустых объяснениях. Номер 885 был местом, куда меня сослали с самого начала, это была комнатка, что находилась по соседству с камерой Софи Жиронд, женщиной, которую я люблю и которую я никогда не встречал в действительности, потому что коридоры распланированы таким образом, что ни один из нас не может завязать с кем-либо реальным или воображаемым истинно человеческих и реальных отношений. Быстрее! — простонала Глория Татко. — Уже поздно, малыш!.. Теперь уже так поздно!.. Я представил себе медведиц, которые барахтались в полутьме межпалубного пространства, которые катались от страха и боли; белые шкуры их были запачканы грязью, они бились лапами о стены; корабль был пустым, матросов не было, или они были мертвы, я слышал, как Софи Жиронд ходила взад и вперед от одного хищника к другому. Поторопись, малыш… — шепнула Глория Татко. — Попробуй проскользнуть с другой стороны!.. Она пыталась сохранить равновесие посреди языков пламени, она показывала мне, где пройти, луна над нами была круглой, и не было ни одного доступного для движения пути. Я чертил зигзаг до двери камеры 886, до ее оборотной стороны. Я приложил к иллюминатору свое рыдающее лицо. Стекло было толстым. Я увидел Софи Жиронд, затем она оказалась вне моего поля зрения. Она вся светилась от плацент. Белые медведицы вылизывали своих малышей и рычали, огромные, лежа на спине, они принимали позы, которые делали их то игривыми, то капризными. Я постучал кулаком в дверь. Никакого шума не последовало. Я слышал медведиц, я слышал голос Софи Жиронд. Я не знаю, что она говорила, я не знаю, с кем она говорила. Было уже слишком поздно пройти сквозь дверь и выйти, будь то в матрицу или на свободный воздух. О, малыш… — вздохнула Глория Татко. Я развернулся в ее сторону, чтобы подойти к ней, я ее не увидел, я позвал ее, она не ответила. С этой стороны небо было черное, беззвездное. На нем уже более ничего не светилось. Вытекание последнего ненужного последа замарало единственное окно, в которое я еще мог погрузить свой взгляд. Даже огонь не излучал более никакого света.